Пир в одиночку
Шрифт:
Когда виделись последний раз? Лет пять назад, больше, чем пять, – тогда еще тезка был школьником, ходил то ли в шестой, то ли в седьмой класс и учился скверно, за что ему опять-таки доставалось от отца, обожающего дисциплину и порядок. Сам он был исправным чиновником, овощами занимался (вернее, бумажками, связанными с овощами) и напоминал собой перезрелый огурец, желтоватый и пузатый – вот-вот лопнет. В детстве сын удивительно походил на него, вот разве что это был не большой огурец, а маленький, этакий преждевременно пошедший в семена карлик, однако сходство, которое всем бросалось в глаза, не только не умиляло папашу, а, напротив, странным образом раздражало. Казалось, не за ослушание и не за плохие отметки дубасил отпрыска, а за то, что тот как бы передразнивает (окарикатуривает) фигуру
Теперь, с приятным удивлением обнаружил К-ов, отцовского в его племяннике мало что сохранилось. Похудел, вытянулся… Энергия переполняла его: светилась в глазах, играла в бесшумных гибких движениях, в легкой угадывалась поступи. Молодого зверя напоминал он, веселого и уверенного в себе хищника.
Начинающий коммерсант, прибыл в Москву за каким-то «обалденно дешевым», как выразился он, товаром… К-ов недоверчиво улыбнулся: неужто у них осталось еще что-то дешевое? «Осталось, – подмигнул тезка. – Осталось!» Несколько часов хватило расторопному малому, чтобы сделать покупки, отвезти на вокзал и сдать в камеру хранения, а поскольку до поезда было еще три часа, решил навестить столичного дядюшку.
Он так и сказал: столичный дядюшка, сказал с тем же озорным лукавством, с каким только что говорил о неведомом товаре, но литератор К-ов не обиделся. Откровенно любовался он своим гостем, таким празднично-свежим на фоне удушливого смога, точно не гарью дышал он, как все мы, а свежим морским воздухом. Им, впрочем, он и дышал у себя дома, но здесь-то не дом, здесь – многомиллионный город, сплошь залитый асфальтом, который в нынешнее лето латали почему-то с редкостным прилежанием: вчера еще – рытвины и колдобины, а сегодня идешь и – ровное, черное, горячее, как свежеиспеченный пирог, полотно. Вот и получалось, что не только сверху обдавало жаром, но и снизу. Ад! Пекло! Москвичи – те едва шевелились, точно сваренные заживо, а тезка чувствовал себя, как рыба в воде. «Великолепно!» – говорил и быстро, не без удивления – что, дескать, квелый такой? – поглядывал на К-ова, измученного круглосуточной духотой, гарью и, вдобавок ко всему, бессонницей, давно уже хронической.
Накануне обошел с рецептом три или четыре аптеки, все бесполезно, но в одной подсказали: снотворное есть там-то и там-то, вчера, во всяком случае, было, – и он, хоть и тяжел сделался на подъем, не поленился, поехал и, разморенный, долго плутал между новых домов. В одном из них, прямо в квартире, причем на втором почему-то этаже, помещалась аптека. Сидели две женщины в белых халатах (ага, обрадовался посетитель, действительно аптека!), одна медленно считала за кассой деньги, укладывая рядышком пачки изношенных рублей и пачки изношенных трешек, другая так же медленно, будто во сне, заваривала чай. Поглядев осоловело на рецепт (руки были заняты чайником), просто поглядев, – молвила «нет» и продолжала размеренное свое действо.
Он не уходил. Вытирал платком взмокшую шею, вытирал лоб и лысину и – не уходил. На что надеялся он? На то, что, сжалившись, найдут-таки для него упаковочку? «Вчера, – напомнил смиренно, – было…» Но его даже взглядом не удостоили. «То вчера, – разъяснили лениво, – а то сегодня». Но взглядом не удостоили… Он сунул в карман мокрый платок, сунул рецепт и, не проронив ни звука, убрался вон, чтобы опять до утра ворочаться на тахте, вдоль и поперек изученной его бедным телом. До мельчайшего изученной бугорка… До едва заметной складочки… Может, потому так и обрадовался нежданному гостю, что его позднее вторжение отодвигало – хотя бы ненадолго! – свидание с ненавистной постелью?
Тезка по-родственному говорил ему «ты», а вот к жене на вы обращался, с непременным прибавлением слова «тетя», что придавало ему, бравому молодцу, с аппетитом уплетавшему макароны, что-то детское. «А помнишь, – сказал К-ов, – на рыбалку ходили?» – но вспомнилась, когда говорил это, не рыбалка, не утренняя, с металлическим отливом гладь моря, по которому скользила на чмокающих веслах их утлая лодчонка, а то, как тезка, вихрастый колобок в шортах, нырнул в соседский двор и – К-ов глазом не успел моргнуть! – вернулся со срезанной бельевой веревкой.
Вечером хозяин обнаружил вора. В качестве улики предъявил оставшийся конец, и разъяренный родитель,
из которого, казалось, так сейчас и брызнут огуречные семечки, тут же, на глазах посторонних, принялся стегать преступника украденной веревкой. К-ов едва отнял ее, а себя, естественно, объявил пусть невольным, но соучастником, чем вызвал благодарное доверие мальчугана, который в тот же день продемонстрировал ему в зарослях малины нож – оружие преступления. Это была узкая и острая полоска стали, обмотанная на конце изоляционной лентой.Каким недобрым блеском сверкали глаза маленького гордеца, публично подвергнутого унизительной экзекуции! Отныне, кажется, он собирался резать не веревки, а кое-что посущественней, – вот уж где, с холодком в груди подумал «соучастник», и это был холодок не страха, а внезапной и запретной веселости, – вот уж где полетят во все стороны огуречные семечки!
Случались минуты (а может, и целые часы, если не дни), когда малыш ненавидел отца люто. Тогда К-ову и в голову не приходило усматривать в этом какой-то особый смысл или тем более выискивать закономерность, но теперь, ворочаясь на своем бессонном ложе и думая о доморощенном Эдипе, который посапывал в эти минуты на вагонной полке, что, покачиваясь, несла его из угарной Москвы к свежему морскому простору, – теперь вдохновенный книгочей без труда различил всполохи той же ненависти и в дочерях короля Лира, и в пушкинском Альбере, и в теоретике Карамазове, не говоря уже о практике Смердякове… Да и Гамлет тоже, мелькнула еретическая мысль, не потому ли тянет с мщением, что чувствует: Клавдий осуществил его подспудное желание? И здесь, стало быть, тот же сюжет – воистину вечный сюжет! – но сам К-ов, никогда не видевший своего отца (отец погиб, когда его еще не было на свете), – сам К-ов, то ли к счастью своему, то ли к беде, из вечного сюжета выпал. Среди бабушек да тетушек рос, в бабьем царстве, которое насквозь пропитало его своим тряпичным духом, как насквозь пропитали августовскую ночь миазмы гари и смога. Вдруг вспомнилось, с каким рабским смирением ждал в аптеке, пока хамка в белом халате заварит чай и соизволит, наконец, заметить его. Разве тезка позволил бы обращаться с собой подобным образом?
Откуда в мальчишке, с завистью думал сочинитель книг, столько силы? Откуда в нем столько животворного огня?.. А впрочем, он узнавал этот огонь, узнавал искорки в раскосых глазах, – они и тогда плясали, в зарослях малины, над обмотанной изоляционной лентой полоской стали, которая не вспорола огуречный живот, Бог уберег, но энергия, высекшая эти искорки, не пропала даром. Не от нее ли и занялся чудо-огонь? Не от нее ли уверенность и железная хватка? «Снотворное? – переспросил с веселым удивлением. – Ну, разве это проблема!» И пообещал в следующий раз привезти сколько душе угодно.
К-ов всполошился. К-ов принялся совать рецепт – «Так не дадут!» – но небрежная рука отодвинула бумажку. «Мне дадут… Своему-то все время таскаю. Спит как сурок».
«Своему» – значит, папаше, К-ов понял это сразу, но не сразу, а лишь потом, на постылой своей тахте, атакуемый комарами, которые пикировали на него с первобытным писком (вот уж несколько лет эти твари не затихали в московских домах даже зимой), – лишь потом сообразил, мученик ночи, что слова «спит как сурок» имеют еще один смысл и что тезка осуществил свое жгучее, свое тайное, им самим неосознанное (конечно, неосознанное!) желание…
Небытие сна и небытие смерти – явления одного порядка; удивительно, как он прежде не замечал этого! – он, жаждущий что ни ночь забыться, пропасть, исчезнуть. Пусть не навсегда, пусть временно, сути-то дела это не меняет, главное – исчезнуть, причем добровольно и по возможности вовремя. Иначе, не ровен час… К-ов дернулся: прямо в ухе, казалось, запищал комар. По щеке хлопнул себя – поднаторевшая рука действовала почти автоматически, а сам – мыслитель! – о Софокле думал (комар смолк), о девяностолетием старце, которого сыночки, потеряв терпение (не исчез вовремя!) решили объявить сумасшедшим. Но они просчитались, охотники за наследством! Они не учли, что в жилах человека, сотворившего царя Эдипа (а стало быть, побывавшего в его шкуре), бьется огонь, который остывает долго, – как долго остывает жар под коркой свежеположенного асфальта.