Письма прошедшего времени
Шрифт:
Достав «ягодку», кладу её в рот, жую – и прихожу в состояние шока: ягодка солёная! Невкусная! Пришлось выплюнуть. Зато с удовольствием отведала кусочки колбасы. Я их тщательно выковыривала из салата до тех пор, пока меня не вытащили за ноги из-под кровати и не отпороли отцовским ремнём. За салат, в котором я копалась руками, за непослушание запрету – не есть эту «гадость», и за все грехи, нынешние и будущие.
Я стойко выдержала это наказание. Потому что никто меня не защитил, не пожалел. А слёзы, как известно, льются рекой тогда, когда кто-то прижмёт, защитит и пожалеет. В этот день меня осудили все. Но зато я впервые в жизни ела салат оливье под кроватью, руками, выбирая колбасу, которая для меня была такой же диковиной, как и зелёный горошек…
Письмо 13.
В альбоме лежат фотографии. Они сделаны весной 1953 года. Мне год. Папа держит меня на руках, а мама – рядом. На фото мама в новом пальто. Отец купил его той же весной в Москве, в ГУМе, отстояв почти сутки в жестокой очереди. Отец много раз с восторгом рассказывал об этом. Особенно о том, как почти ввязался в драку со спекулянтами – те чуть не вырвали из рук добытую столь долгим стоянием вожделенную вещь.
Пальто было дорогое, сшитое из шерстяного сукна, а точнее – из лодена. Длинное,прямое, с подплечниками. Подплечники в то время вошли в моду, и такой силуэт очень шёл маме. Хорошо помню это пальто синего цвета. Тёмно-синего, почти чёрного. Ткань на ощупь плотная, но мягкая и ворсистая. Её приятно было поглаживать рукой снизу вверх. А когда сверху вниз – ткань сопротивлялась, ершилась и становилась темнее. На пальто пришиты большие пуговицы и очень украшают его.
Сшитое в классическом английском стиле, оно очень долго не выходило из моды. Мама любила его носить нараспашку. Она не любила никакого насилия одежды над собой, никаких застежек под горло и свитеров с высоким воротом. Была открыта для всех.
Почему я его так хорошо помню? Всё просто. Я росла – а мамино пальто оставалась одним и тем же. Всегда с ней и на ней. Во все сезоны.
Мама была аккуратной и умела беречь вещи. Это сейчас я знаю, что синий цвет очень сильно выгорает на солнце, а тогда…
В 1958 году наша семья в очередной раз переехала жить в Москву. Надеть было катастрофически нечего! Кроме этого пальто у мамы не было тёплых вещей. Я помню, как мама налила чернил в баночку от консервов, намотала ватку на карандаш, и мы красили пальто. А точнее – плечи: они были белёсыми. Мы водили ватой по ткани, а ткань с удовольствием впитывала чернила внутрь – и окрас получался полосатым. Мама плакала. И, глядя на неё, плакала я. Но мне нравилось то, что мы делаем. И я стала делать полоски не сверху вниз, как мама, а из стороны в сторону. Получалась клетка. Мама совсем отчаялась и отругала меня.
А утром она пошла устраиваться на работу и взяла меня с собой. Было холодно. Ткань на пальто уже высохла, и «рисунка» на плечах почти не было видно. Мама надела пальто. Мы торопились, мама нервничала, переживала, что её не примут. Но её приняли. Радостные, мы забежали в магазин, накупили сладостей: зефир, пастилу, вафельный торт. Настроение было прекрасным! Несмотря на то, что пошёл сильный дождь.
Когда пришли домой, мама сняла пальто и… о ужас! Белая блузка из тонкого шифона пропиталась чернилами. И по телу мамы текли чернильные ручьи.
Московская бабушка сильно ругалась:
– Как можно было до такого додуматься! Покрасить чернилами пальто! Где это видано!
–У нас в деревне все так делали…
– В деревне! Эх, деревня, деревня!
И замочила мамино пальто в ванне. Мама сидела над ванной и плакала. И я тоже плакала.
Пальто высохло через несколько дней. И стало выглядеть ещё ужаснее. На работу мама бегала в тёплом пиджаке, его она связала сама из настоящей овечьей деревенской шерсти.
На первомайских выходных мы распороли пальто. С изнанки ткань была как новая. Прекрасная ткань, цвет – тёмно-синий, почти чёрный, как ночное озеро. Мама его «перелицевала», перешила. Скопировала все строчки и обметала петли лучше, чем фабричная машина «оверлог». И носила его ещё лет пять.
А в то время, в начале шестидесятых, снова в моду вошёл мамин стиль. Английский. В таком же стиле одевались непревзойдённые красавицы того времени – актрисы Фэй Данауэй, Эди Седжвик, Миа Фэрроу. И моя мама. Она всю жизнь слыла модницей, не имея для этого
достаточных средств и образования. Я помню взгляды мужчин, провожавшие маму. А отец – ревновал. Ревновал!..Письмо 14. Про побег
Обосновавшись в Москве, мои родители устроились на работу, а нас с братом устроили в детский сад. Мы, дикие дети, бесконечно прицепленные к маме, были в шоке. Нас нарядили в одинаковую казённую одежду. На мне было серое платье, чулочки. Я чувствовала себя неловко. Мне было стыдно, как будто на меня напялили толстые трусы с начёсом. Именно такое было состояние. Я не могла шевелиться. Стояла, расставив ноги, и раскинув руки в стороны. Орала! Звала маму. Воспитательница никак не могла меня успокоить. Из соседней группы привели брата в чужой одежде. Нас посадили рядом. Так мы и сидели первые дня три, держась за руки, пока немного не привыкли к незнакомым людям и к одинаковой серой одежде. Но примерно через неделю наши страдания в детском саду закончились.
Мама очень гордилась моими косами. Заплетала с любовью, вплетала красивые банты и любовалась этой красотой. Все хвалили мои косы. Я стеснялась, опускала голову и ковыряла носком ноги пол или землю.
И вот, примерно через неделю, в садике случился карантин. И детей, не спрашивая родителей, увезли в инфекционную больницу. Скарлатина. Там моим косам пришёл конец. Сначала их беспощадно отрезали ножницами, затем меня, как и всех детей, машинкой постригли наголо.
Дети смотрели друг на друга и орали благим матом, не узнавая друг друга. Мы все поголовно были в белых широких рубашках, как привидения. Слёзы и сопли текли по нашим красным лицам. А нянечки бесцеремонно швыряли детей по кроватям и шлёпали по голым попкам.
Вечером мои родители постучали в окно. Показали жестами, как его открыть. Я долго тянула щеколду на окне. Кое-как справилась. Вытолкнула в окно сначала брата, потом вылезла сама. И мы сразу же поехали на вокзал. У меня была температура. Брат оказался здоров. Я помню, что все ладошки и моё тело было покрыто сыпью. Мама прятала меня под простынями. Мы ехали на восток. Я почти умирала. Мама закрывала меня своим телом, чтобы пассажиры не поняли, что я больна заразной болезнью. Но всё-таки тайное стало явным, и нас пообещали на большой стоянке сдать в милицию. К счастью, поезд остановился на минуту на станции с коротким названием «Ту», гдебыло всего два домика, и в одном из них жила мамина сестра Мария. Почти месяц мы прожили там, пока я не выздоровела.
Что это? Слепая родительская любовь? До сих пор не понимаю.
Письмо 15. Про дорожки
Как-то внезапно вспомнилось: дорожка! Мама вышивала дорожки. Интересно звучит: «дорожка»! Ушло это слово, не вяжется оно с современностью. Не на слуху. И неудобное слово какое-то. Дорожка… Белоснежное ажурное ришелье – или вышивка нитками мулине, крестиком или гладью, волшебной, сказочной, гладкой, как лента из атласа, вплетённая в мои косички.
Я любила смотреть, как мама вышивает. Под её пальцами рождались удивительные узоры, цветы, романтические сюжеты. Это была ювелирная работа. Я помогала маме подбирать нитки по цвету. А разноцветья в толстой «косе», сплетённой из великого множества ниток, было не перечесть! Мне нравилось вдевать ниточку в иголку, втыкать её в специально сшитую для иголок подушечку и ждать, когда же эта ниточка «зазвучит» в мамином исполнении.
Мама вышивала по ночам. Помню, как она, наклонившись над пяльцами, колдовала над очередным рисунком. Тусклый свет единственной лампочки, обрамлённой самодельным абажуром, скупо освещал её силуэт. Я любовалась мамой. Её рука, как птица, привязанная невидимой нитью, металась вверх-вниз, вверх-вниз. Иногда рука останавливалась и поправляла волосы, спадавшие на глаза. Изредка мама поднимала пяльцы ближе к свету и любовалась своей работой, поглаживая рисунок рукой. Я не сводила с мамы глаз, пока внезапно прилетевший сон не обрывал эту милую сердцу картину. И я проваливалась в бездну, ещё силясь открыть глаза и продолжать любоваться мамой.