Пиво, стихи и зеленые глаза (сборник)
Шрифт:
– Я вам нравлюсь? – вдруг спросила Алиса.
– Не знаю, – признался я. – Над этим не думал.
– Думали! Вы знаете!..
– Что я знаю?
Алиса открыла глаза и проговорила:
– Вы знаете, что я вам не нравлюсь.
Я не ответил.
И вдруг Алиса спросила:
– Доктор, как вы считаете, сочувствием насытиться можно?
– Наверно! – сказал я. – Наверно, в какой-то мере…
– Вы так считаете?
– Да!
– И я – да! И я так считаю…
Я поднял голову. Под потолком покачивалось серое облачко пара.
– Отогрелась? –
– Конечно! Мне, пожалуй, уходить пора… – Алиса одевалась так же торопливо, как и раздевалась.
Я подумал: «Всё, что ни скажу этой женщине, всё, что сейчас ни сделаю – всё будет походить на бессмысленный поиск цветка в поле, которое давно уж залито асфальтом».
Перед дверью Алиса резко остановилась.
– Поцелуйте меня, доктор! – сказала она.
Я поцеловал и спросил:
– Ну, как?
– Терпимо! – ответила она.
– Ты ведь не думаешь, что я…
– Нет, доктор, я не думаю, что вы…
– Так уж, Алиса!..
– Да, доктор, – Алиса коснулась дверной ручки, – так уж!..
Мальчики и девочки
Давиду Юделявичусу
Лихорадочно прижимаю лицо к подушке, опасаясь упустить сон о птицах, но сон вдруг исчезает, а, вместо него, возвращается боль в спине и постоянное напоминание о моей сиротливой жизни. Когда умерли родители, я этого не ощущал; ощущение сиротливости пришло позже, когда не стало моего сына. Он был замечательным парнем и чудесным сыном. Он был тридцать четыре года чудесным сыном. Когда самолёт с моим мальчиком разбился по пути в Индию, мы с женой пытались сделать такого же парня снова, но через два месяца опухоль сожрала у жены печень.
Проглатываю обезболивающую таблетку и иду на кухню, где у плиты возится мой квартирант Рон. У него сыновей нет, у него одна лишь дочь, которая живёт с мужем в Канаде. Лет сорок назад Рон учился в американском колледже и, играя в бейсбольной команде, славился тем, что был единственным белым и единственным евреем одновременно. Потом он много лет работал экономическим советником в крупной фирме по изготовлению сыров и вновь прославился, на этот раз тем, что сумел довести фирму до полного разорения.
– Привет! – говорю я Рону.
– Жри! – в ответ отвечает он и ставит передо мной тарелку с чем-то непонятным.
– Это мне? – уточняю я.
– Жри! – повторяет Рон. Всю свою жизнь он страдал недержанием: в юности – недержанием мочи, позже – спермы, а постоянно – недержанием языка. – Прожёвывать не обязательно!
– Выходит, мне подавиться?
– Если не можешь иначе…
Приподнимаю тарелку и сбрасываю её содержимое в мусорный пакет.
– Лучше выпьем! – предлагаю я.
И тут в дверях возникает Эвелина. Она живёт этажом ниже, и у неё тело беспредельной ширины.
– Мальчики, – сообщает она, – я влюбилась!
– Снова? – вздрагивает Рон.
– Что значит «снова»?
– Год назад ты влюбилась в усатого гитариста! – напоминает Рон.
– Я оставила его, как только обнаружила, что
усы он подкрашивал…– А полгода назад ты влюбилась в меня!
– Это была досадная ошибка…
– Вся твоя биография – это бесконечная цепь досадных ошибок…
– Мальчики, на этот раз моё сердце… – Эвелина, подхватив мою руку, кладёт её к себе на грудь. – Вот, убедитесь!..
– Колотится! – говорю я, долго не убирая руку.
– Я такая счастливая! – шепчет Эвелина, грубо сбрасывая с себя мою руку.
Рон, скорбно склонив голову, выдавливает из себя:
– Позволь выразить мое искреннее…
– Спасибо, мальчики! – говорит стоящий в дверях монумент. – Вечером спуститесь, пожалуйста, ко мне – я устраиваю смотрины… Кстати, будут девочки. Некоторые даже ещё свободны…
Мы низко кланяемся, и я мысленно пытаюсь определить размер Эвелининых трусиков.
– Ну, – говорю я, возвращая Рона к столу и доставая из буфета рюмки, – за дело!
Первая рюмка за то, чтобы ночи не казались нам такими длинными, а потом мы пьём за счастье Эвелины.
Вдруг Рон считает нужным сообщить, что любовь – это всего лишь то, что, случайно застряв в глазах, позже вытекает из той штуки, которая под животом.
– В твоих глазах, – замечаю я, – уже ничто, кроме соринок, застрять не может…
Горько улыбнувшись, Рон возглашает:
– Тебе пить, не закусывая, не следует…
– Мне не следует многое! – киваю я. – Особенно мне не следует по утрам просыпаться…
Рон отворачивает голову и задумчиво глядит в окно. Я наполняю рюмки снова.
* * *
Вечером мы спускаемся к Эвелине.
– Мальчики, знакомьтесь! – Эвелина подводит к нам своё последнее счастье.
Этот парень многие годы выдавал на почте заказные письма и бандероли, и теперь он, скорее всего, на пенсии.
– Очень приятно! – говорим мы с Роном.
– И мне! – пенсионер, изобразив на лице задумчиво-сладкую улыбку, наклоняет голову и почему-то прячется за Эвелину.
– Развлекайтесь, мальчики, присматривайтесь к девочкам!.. – говорит Эвелина и, нащупав у себя за спиной жениха, отходит с ним в сторону.
Возле окна, на сильно продавленном диване, сидят три девули. Две из них были, безусловно, изготовлены ещё в начале прошлого века, а третья – вероятно, во время всемирного потопа.
Мы с Роном занимаем стратегически удобную позицию – как можно ближе к столику с напитками – и наблюдаем за тем, как бывший работник почты пожимает гостям руки и сладостно улыбается.
– По-моему, он не из тех, кто читает газеты, – предполагаю я. – Человек, читающий в наш век газеты, улыбаться не станет…
Рон не слушает меня, он кивает на ту, которая из периода всемирного потопа.
– Девуля, – шепчет Рон, – не сводит с тебя свои катарактические глазки. Что бы это означало?
Я объясняю:
– У девочки изысканный вкус!
Рон широко раскрывает рот, собираясь, видимо, сказать в мой адрес какую-нибудь гадость, но я подзываю Эвелину и спрашиваю:
– Неужели ты всё ещё веришь в любовь?