Площадь отсчета
Шрифт:
Занятия умственные наладились вслед за бытом. Елена привезла ему латинский лексикон и Ветхий Завет — на латинском же языке. Духовные книги и с самого начала передавали охотно, но коменданта смутила латынь. «Мой брат недавно перешел в католичество», — нашлась Елена. Новоиспеченный католик Бестужев занимался латынью по два–три часа в день и вскоре освежил свои школьные знания настолько, что смог читать, не прибегая к словарю. Потом Елена Александровна передала ему томик Данте в оригинале, выдав его за латинскую же душеспасительную книжку. Латинского языка для понимания оказалось довольно, и Николай Александрович декламировал и заучивал наизусть душеспасительные терцины. Он никогда не представлял себе, что учеба может доставлять столько удовольствия. Затем он сделал себе шахматы, слепив фигурки из крупчатого хлеба и из ржаного, нацарапал на столе клетки и играл сам с собою, а также составлял шахматные задачи. По
Ему страшно хотелось узнать, где сидят его братья, и он ломал голову в поисках способа общения с ними. Случай, как это всегда и бывает, предоставился неожиданно.
Как–то вечером Соколов принял более обычного и принялся петь, сначала тихонько бормоча себе под нос, а потом все громче и громче. Был он, несомненно, музыкален, но, очевидно, не имел об этом представления. Это было инстинктивное, не рассчитанное на слушателей, пение птицы на ветке. Он начинал одну песню, а заканчивал другою. В этих песнях было все — и разбойнички–станичнички, и купцы касимовские, и калина–малина, и Париж, ты Париж–городок, который братушки–солдатушки с большим успехом брали у Бонапартия, грамотно заложив под него бочку с порохом… Сначала Николаю Александровичу было досадно, что пение отвлекает его от очередной шахматной задачи, но потом он подвинул табурет к двери и стал слушать. Слышно было прекрасно. Голос у Соколова был приятный, и хотя он время от времени смешивал партию хора с партией запевалы, а припев начинал петь на вдохе, его пение безусловно доставляло удовольствие. В соседних камерах завозились, задвигались, раздалось пару раз «браво», кто–то захлопал…
«А слышимость–то неплохая, — понял Бестужев. — Что если спеть самому?»
В голову пришел известный романс на слова Баратынского, который они пели, собравшись вместе буквально накануне несчастных событий 14-го числа. Было воскресенье, Саша сидел за фортепианами, они с Мишей пробовали петь дуэтом и бросили — Елена потом, ритмически отбивая такт свернутыми в трубку нотами, все равно спела лучше всех… Если братья сидят недалеко от него, они услышат, они подпоют!
— Славно ты поешь, Соколов, спасибо, — выждав паузу, обратился к охраннику Бестужев, — давай и я тебе спою?
— А и спойте, ваше благородие, — охотно отозвался Соколов, убирая холщовую сторку, которой была обычно завешена решетка на двери, — спойте, а то ж… веселее будет…
Бестужев встал поближе к дверям, прочистил горло — он почему–то нервничал, выждал воображаемое фортепианное вступление и начал:
— Не искушай меня без нужды, — пел он. Стоило начать, как волнение прошло, и его голос окреп, — возвратом нежности твоей…
В этот момент чудо, которое он заклинал, произошло. Совсем рядом, казалось, что с расстояния нескольких шагов, к его глуховатому, но правильному баритону подстроился чистый юношеский тенор:
— Разочарованному чужды все обольщенья прежних дней! — спели они вместе. Это был брат, Миша Бестужев, который оказался соседом слева. Николай Александрович остановился — слезы счастья душили его.
— Уж я не верю увереньям, уж я не верую в любовь, — чисто, радостно, высоко заливался Миша, — И не могу предаться вновь раз изменившим сновиденьям, — справившись с волнением, вторил Николай. Они допели романс до конца, и тюрьма ожила.
— Браво, фора! — раздавалось со всех сторон.
Дверь внезапно распахнулась. На пороге стоял Соколов. Он громко всхлипывал, слезы катились по его красным небритым щекам. Лицо его было торжественно.
— Ваше благородие, — начал он громким шепотом, тыкая пальцем влево, — Муравьев! — продолжая показывать влево, — Бестужев, — потом показал на Николая Александровича — Бестужев, — а потом вправо — Одоевский, Рылеев!
Никогда еще Николаю Александровичу так сильно не хотелось расцеловать столь неказистого человека…
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, ФЕВРАЛЬ (КОНЕЦ)
Матушка по–прежнему считала, что виновных, особливо активно участвовавших в беспорядках на Петровской площади и в Черниговском полку, надобно судить военным судом в 24 часа, а затем расстрелять без промедления. Таковых людей более шестидесяти человек набиралось. С ее мнением был полностью согласен военный министр, старик Татищев, который каждый
день председательствовал следственной комиссией, собиравшейся в крепости. На этих заседаниях он в основном подремывал. Руководить действиями комиссии, таким образом, должен был Михаил Павлович, который по молодости и неловкости своего положения предпочитал, в отличие от Татищева, заседания пропускать. Неловкость ощущалась Великим князем в том, что он как раз и был олицетворением власти, на которую подняли руку мятежники, соответственно, не считал возможным их самолично судить.— Вообрази, любезный Ника, — говорил он брату без свидетелей, — что горожанин украл калач у немца–булочника. Вора судят за покражу, но не сам же немец руководит следствием?
— Да, но ты, как никто иной, можешь заменять меня там, где я присутствовать не имею возможности, — говорил Николай Павлович, — а без самоличного надзора я оставить следствие не могу!
В результате Михаил Павлович старался быть милостивым и великодушным, олицетворяя правый суд. На деле же не олицетворяли, а вершили его совсем другие люди — энергичные генералы Чернышев и Левашов, новый военный губернатор Петербурга Голенищев — Кутузов, и наконец — старательнейший из смертных генерал Бенкендорф. Все эти генералы с удовольствием покрикивали на заключенных, но без подготовительной работы секретарей ничего сделать бы не смогли. И поэтому, если бы не такие люди, как скромный правитель канцелярии военного министра Александр Боровков, генералы оказались бы бессильны. Именно Боровков и его помощники–канцеляристы составляли допросные пункты, сводили вместе бесчисленное количество бумажных дел, следили за тем, чтобы в комендантском доме вовремя топили, приносили закуски, свечи, перья и бумагу — вся черная работа была на них.
Тем не менеес Михаил Павлович не упускал случая пожаловаться на свою безмерную занятость.
За семейным обедом в покоях императрицы–матери он только об этом и говорил. Еженедельный этот обед всем, кроме Марии Федоровны, был в тягость. На этот раз обед был особенно неудачен, поскольку никому не хотелось есть. Николай после семи почти никогда не ел, чтобы не клонило в сон за вечерней работой. Шарлотта, так и не вжившаяся в роль Александры Федоровны, была в постоянной меланхолии и тоже не ела — молодая императрица похудела так, что уже стеснялась появиться на дворцовом приеме в открытом платье. Приступы нервические, начавшиеся в достопамятный день возмущения, так и не оставили ее. Малейшая усталость или дурное самочувствие — и голова у ней вновь начинала заметно трястись. Она даже перестала носить длинные серьги, дабы не подчеркивать своей болезни.
Более всего императрица Александра тосковала по своей прежней великокняжеской жизни, она говорила, что монарший сан отнял у нее мужа — в эти два месяца они с Николаем почти не виделись. Великая княгиня Елена, супруга Мишеля, к жалобам его на усталость относилась с едкой иронией. Они с Мишелем в последние недели постоянно ссорились, и даже при посторонних взаимное раздражение было заметно. Все пятеро, собравшиеся за маленьким столом у Марии Федоровны, с удовольствием обедали бы в другом обществе и в другом месте, однако матушка и слышать не хотела о том, чтобы обеды эти отменить. Она наслаждалась заведенным в незапамятные времена ритуалом. Блюда у нее подавались всегда золотые. Сначала камер–пажи приносили сами блюда, на которые дамы клали перчатки и веера, каковые затем уносили. Потом блюда приносили пустые, а на каждое из них ставили фарфоровые тарелки, с которых ели. Потом, после шестикратной перемены тарелок, золотые блюда снова служили подносами для перчаток. Николай Павлович, тяготясь потерей времени, смотрел по сторонам и очевидно ждал, когда закончится обед. Не улучшало настроения и то, что все они были в глубоком трауре — намедни в столицу наконец прибыл гроб с телом Александра Павловича — никому более не нужный покойный император дожидался своего часа уже три месяца и должен был ожидать еще — похороны были назначены лишь на 7-е марта. По придворной традиции дамы были во всем белом, мужчины с черными повязками на рукавах. Ставшая привычной смерть Александра была теперь лишь тяжелой ритуальной обузой.
Михаил Павлович возмущенно передавал факты, только что выведанные комиссией. По его словам, полковник Пестель всерьез рассматривал убийство всех членов их семьи, для чего планировалось формирование некоего отряда обреченных, la cohorte perdue. Отряд этот из двенадцати, что ли, человек, должен был истребить всех Романовых, после чего члены общества должны были убийц казнить, объявив, что мстят таким образом за императорскую фамилию.
— И этих вы собираетесь щадить, Николай? — раздраженно вопрошала Мария Федоровна. Возражать здесь нечего было, но тон матери в последнее время вызывал в Николае Павловиче желание спорить. Он поднялся из–за стола и стал, по своей привычке, ходить по обеденной зале взад–вперед.