Площадь отсчета
Шрифт:
— Во–первых, маман, мы должны совершенно достоверно выявить намерения бунтовщиков. О cohorte perdue лично я слышу впервые, — он недовольно покосился на Мишеля, который напрасно затеял столь неприятную беседу за столом. — Во–вторых, мы должны думать о том, как отнесется к нашей политике общество.
Заплывшие маленькие глазки императрицы–матери недовольно забегали.
— Вы отравлены идеями Сперанского, Николай, — воскликнула она, — вспомните о том, что сей низкий человек сидел и ждал победы этих злодеев! Теперь он вас настраивает на снисхождение к этим… к этим… — все молчали. Шарлотта смотрела в свою тарелку — на ее осунувшемся лице появились красные пятна. Елена, сощурившись, смотрела в сторону. Мария Федоровна обратилась к ней.
— Вы ничего не едите, Элен, вам это нездорово! — в тоне
— Я все время ем, маман, — лениво ответила Елена, не глядя на свекровь, — мне надоело…
— Ничего–ничего, мадам Мишель, — Николай Павлович подошел к столу и с улыбкой потрепал ее по плечу, — исполняйте свой долг! Родите нам рыжего вояку!
Невестку он любил. Она много читала, следила за политикой, и с ней можно было поболтать и посмеяться, когда она была в духе. Будучи не в духе, белокурая миловидная Елена становилась сущей мегерой. Муж ее откровенно боялся.
— Она ест по ночам, когда все спят, — попытался сострить Мишель, — днями она ест меня!
Елена закатила глаза и ничего не ответила.
— Прошу прощения, но мне нездоровится, — вдруг сказала Шарлотта, положила салфетку и быстро вышла, шурша белым шелковым платьем. Мишель значительно посмотрел на мать и оба они — вопросительно — на Николая Павловича. Тот, опустив голову, продолжал ходить.
— Что сие означает, Николай? — бестактно поинтересовалась Мария Федоровна, высоко подняв нарисованные коричневые бровки.
— Сие означает, дорогая маман, что моей жене нездоровится, — сухо ответил Николай. Повисла пауза. Всем стало неловко.
— А знаете ли вы, кто сегодня был у меня? — вдруг очнулась императрица. — Юстина! Она просила за своего несчастного сына! Мне все нынче докучают, весь Петербург. Впрочем, я всегда хорошо относилась к бедняжке… Я, может быть, отправлю ей денег!
— Кто такая Юстина? — поинтересовался Мишель, уныло болтая ложкой в ненавидимой им ботвинье. Стол у императрицы нынче был постный.
— Юстина Кюхельбекер, вдова директора Павловских…
— А-а, Кюхельбекер, — отозвались хором Николай и Мишель.
— Я сказала ей, что мне очень жаль, что у нее такой сын, но я ничем не могу ей помочь… Такая милая семья! Они нам с императором покойным так нравились… Юстина даже кормила кого–то из моих детей… так я ей доверяла!
— Кого из нас, маман? — поинтересовался Николай Павлович. — Не меня ли?
— Мишеля, — после паузы, но уверенно сказала императрица и с увлечением погрузилась в ботвинью.
Николай и Мишель, улыбаясь, смотрели друг на друга.
— Лет ему, ежели я точно помню, от роду 27, — сказал Николай Павлович, — как и тебе!
— Матушка, а ведь преступник Кюхельбекер — мой молочный брат! — радостно сообщил Мишель. — Ведь это забавно, правда, Элен? Ну скажите, забавно?
Элен пожала плечами. Матушка сердито жевала кусок рыбы и не ответила.
ВИЛЬГЕЛЬМ КАРЛОВИЧ КЮХЕЛЬБЕКЕР, МАРТ
На сегодня назначена была очная ставка его с Пущиным. Во всю ночь Вильгельм не спал, ворочался, вскрикивая на клопином своем ложе, молился. Молитва не укрепила его, только растревожила до необычайности. В ушах у него звенело, а еще когда вытащили его под руки на улицу, где хлынули на него после смрада и темноты камеры солнечный свет и свежий воздух, он и вовсе ослабел и тяжело повис на руках солдат. Ему завязали глаза грязным табачным носовым платком, предложенным комендантом, — платок тут же смок от слез. Его вели по мокрому грязному снегу, но даже и сейчас Вильгельм понял, что во дворе уже весна, и птицы поют, и так сладко, так неожиданно дохнуло на него свободой, что он и вовсе расквасился, как сказал у него за спиной кто–то из охранников. Посадили его в сани и так, в оковах и с завязанными глазами, привезли в комендантский дом, где заседала комиссия. Он путался скованными ногами на высокой лестнице, к тому же дурнота все сильнее накатывала на него. В просторной зале с деревянными полами и большим столом, где бывал он и раньше, платок сняли. Он стоял, всклокоченный, заросший бородою, дико
озирая чисто одетых господ за столом. Многих из них видел он и ранее. Михаила Павловича не было, что ободрило его — всякий раз при одном только взгляде на Великого князя, который неизменно смотрел на него с неподдельной жалостью, Вильгельма охватывало столь острое чувство вины, что говорить он не мог. Во главе стола сидел старик Татищев, в белом парике, по–екатеринински, и сладко спал, уронив голову на грудь, тесно увешанную орденами. Полковник Адлерберг, по своему обыкновению, увлеченно рисовал какие–то кудрявые каракули на листке бумаги и вовсе не смотрел на вошедшего. Один только усатый энергичный генерал–адъютант Левашов, казалось, проявлял к нему интерес.— Коллежский асессор Кюхельбекер!
— Я… — прошептал Вильгельм.
Левашов посмотрел на него внимательно, потом шепнул что–то часовому. Солдат отлучился в другую комнату и принес Вильгельму стул, на который тот благодарно рухнул как куль с мукой. Ноги у него и точно подкашивались.
— В присутствии сего высочайше учрежденного комитета, по отрицанию коллежского асессора Пущина, дана ему очная ставка с коллежским асессором Кюхельбекером, — громко читал Левашов по бумажке. — Привести коллежского асессора Пущина! — У Вильгельма сердце так и ухнуло вниз. Пущин выглядел на удивление хорошо, шел твердо, был выбрит, цепи свои нес легко, аккуратно подвязав их за среднее звено белым платком. И что самое удивительное, Иван улыбался и кивал ему!
— Жанно… — прошептал Вильгельм чуть слышно и уронил голову на грудь.
— Коллежский асессор Кюхельбекер, — продолжал читать Левашов, — утвердительно показал, что во время происходившего на Петровской площади 14 декабря неустройства, он, Пущин, вызвал его ссадить из пистолета Его высочество Михаила Павловича, в которого он и целил, будучи уверен, что пистолет его не мог произвести выстрела. Пущин же напротив сего отвечал, что господин Кюхельбекер напрасно вышеизложенное показывает на него и что он никогда сего и в мыслях не имел. Таковы ли ваши показания, господин Пущин?
— Именно таковы, ваше высокопревосходительство, — твердо отвечал Иван.
— И вы отрицаете показания господина Кюхельбекера?
— Отрицаю, генерал.
— Не имеете ли чего добавить?
— Добавить не имею и сколько бы ни испытывал память и совесть свою, но не могу сего взять на себя, поскольку и мыслей таковых не имел, — четко, как по–писаному отвечал Пущин.
Вильгельм задыхался, глаза его были полны слез. Его нравственные мучения достигли апогея. С одной стороны, ему хотелось сейчас броситься на колени перед Иваном и перед следователями, просить у всех прощения, говорить о том, как он забывчив и безумен, и все, что он показывал до этого, ему просто почудилось, но с другой — совесть кричала ему, что Иван лжет, а он прав, и назад этого взять уже никак невозможно…
— Господин Кюхельбекер, продолжаете ли вы уличать господина Пущина? — спросил Левашов.
Вильгельм судорожно сглотнул и перевел дыхание. Он поднял голову и посмотрел на Ивана. В ясных глазах Пущина не было ничего, кроме сострадания.
— Я? Да. — выдохнул он.
— Утверждаете ли вы это с уверениями чести и клятвы?
— Я? Да. — Вильгельм закрыл глаза, и две крупные слезы одна за другой скатились по его щекам.
Остальные детали очной ставки он потом помнил смутно, как во сне. Его, кажется, подвели к столу, сунули в руку перо и заставили подписать протокол. Потом Иван оказался с ним совсем рядом и прошептал что–то вроде: «Держись, Кюхля!» Потом повели его обратно по лестнице, где он чуть не упал, потом на улицу, потом в сани. А потом он и вовсе обеспамятел…
…После того как заключенных увели, генерал Левашов встал из–за стола, достал свою любимую короткую трубочку и отправился в другую комнату к камину, где уже сидел и курил комендант крепости генерал Александр Сукин. Левашов всегда был с ним преувеличенно любезен — в основном из сострадания к носителю столь неудачной фамильи. К тому же Сукин был изранен в боях за отечество, вследствие чего имел вместо ноги деревяшку.
— Вот что, генерал, голубчик, — обратился к нему Левашов, раскурив трубку, — был у нас сейчас заключенный Кюхельбекер… Совсем он у вас плох, вид цинготный… Еще немного, он и до суда не дотянет.