Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Площадь Революции: Книга зимы (сборник)

Евсеев Борис Тимофеевич

Шрифт:

Борислав! Бо! Домой! – Слабым эхом откликаются плавни над глинисто-мутной Кошевой. Причем откликаются сразу двумя голосами: мелодичным маминым и голосом учительницы физкультуры, тоже приятным, но теперь почему-то резковатым, свистящим…

– Чё? Какой такой Слав? – опять недослышал кузнец.

– Бозька-авозька его зовут! Он наш двоюродный брат! Чего к нему привязался? – крикнул задиристый Дула. – Он теперь у нас останется. Баро Мануш его для нужного дела приспособит.

– Чё? – Огромный кузнец бледновыцветшим глазом глянул на задиристого ромала с цигаркой за ухом. – Ладно, не бойся их. – Кузнец ударил ладонью о ладонь, низкосвисшие усы его при этом вздрогнули. – Мы на цыганву эту управу найдем! Давай руку.

Через час глуховатый кузнец с шевелящимися при ходьбе усами, ругаясь и громко топая сапогами, втолкнул меня в нашу калитку. Ни дома, ни во дворе все еще никого не было.

Мы остановились прямо в дверях, и я, отдышавшись и пользуясь затишьем, сказал:

– А я целый месяц болел. Лежал дома. – Затем ни к селу ни к городу добавил: – У нас в саду живет Ховала.

– Страшно в доме одному в этот месяц было? – подмигнул мне кузнец. – Небось всякая нечисть из-под шкафов вылезала? А?

– Да, – смутился я. Про гадкую возню и обезьяний визг в темной комнате, где мы не жили, а только ходили туда умываться, я не хотел никому

рассказывать. – Но это – не Ховала…

– Ясное дело, не она, – еще раз подмигнул мне кузнец. – Да ты ее не опасайся, она не обидит.

– А ваша как фамилия, дядя?

– Да чё те моя фамилия? Ты гляди, чтоб тебя цыгане эти в другой раз с собой навсегда не сманили. Они могут, они много чего могут!.. А зовут меня все Усыней. За усы, наверное.

Ругнув напоследок электриков за блымающую нашу лампочку, кузнец, топоча, ушел…

И опять. Борислав! Бо! – в который раз зовет меня мама. Зовет громко, настойчиво.

Я не отзываюсь. Я спрятался в полуденном саду, чтобы увидеть, как пройдет над садом вихрь, уже два часа нависающий над городом пыльной тучей. Увидеть вихрь и в нем – Похвистня! Об этом самом Похвистне совсем недавно рассказывала, делая глаза злыми и узкими, старуха Чеслава. Эта Чеслава знала много странных историй, была родом из Валахии или Черногории, и ее никто, кроме наших хозяев, в дом не приглашал. Именно потому, чтобы она таких историй никому не рассказывала.

Ветер веет, ветер треплет кусты и волосы, и стоит прозрачным столбом. Но настоящего вихря – нет как нет! Борислав же, в конце концов!

Я нехотя выползаю из зарослей жасмина. Выползаю, потому что знаю: вместо кружка юных техников, а после него – музшколы мы должны сегодня идти к священнику. Мамин ученик, сын священника старшеклассник Ника вдруг перестал ходить в школу. Надо его проведать. А меня мама после случая с цыганами ни оставлять дома одного, ни отпускать без сопровождения взрослых в музшколу не хочет. Так уверяет мама. Но я чувствую: она просто хочет показать меня священнику. Может, пожаловаться на то, что я воображаю всякую нечисть, вроде Похвистня и Ховалы. А может – еще зачем.

– Борислав, – говорит мама уже тише, – не кичись там и не утомляй отца Киприана всякой ерундой, которой ты тут без меня начитался и наслушался от Чеславы Антоновны. И не говори ему про…

Тут на голом яворе снова закуковала кукушка.

Я видел, как стало белеть мамино лицо, как застучала молоточком вена у нее на шее. Мне показалось: мама думает – кукушка, прокуковав пару раз, смолкнет. Но та куковала и куковала, и я видел мамину, постепенно разглаживающую морщины, радость, слышал, как она что-то быстро и сбивчиво про себя шепчет.

– Надо вырубить этот явор, – говорит наконец мама. – Попрошу завтра Олексу Николаевича. Идем.

Олекса Николаевич – хозяин нашего дома и сада. И я хорошо знаю: мама ни о чем его не попросит. Как раз потому, чтобы он сам не «попросил» нас с квартиры… И мама будет и дальше слушать тупо кукующую кукушку, и трепетать при виде голого, поражающего скрипучестью явора…

– Идем же!

На церковь, в которой раньше служил священник отец Киприан, только что навесили новенький блескучий замок. Замок этот я, проходя мимо церкви, однажды видел сам. Из церковного домика – отданного, по словам родителей, сразу же какому-то складскому сторожу, – отец Киприан переехал на частную квартиру. Вместе с ним – старшеклассник Ника, который очень хорошо учится, но почему-то вдруг перестал ходить в школу.

Мама была классным руководителем Ники. И ей, наверное, казалось: священник не пускает Нику в школу, расстроенный хрущевским указом, который шепотом обсуждали взрослые. А может, просто с досады.

Вытянутый в струнку, страшно веселый Ника прятался за приоткрытой калиткой. Он словно только нас и ждал. Радость прямо-таки распирала его. Я даже опешил: чему это он так радуется? Наверное, своему девчачьему имени, наконец догадался я.

– Ники, кто? – издалека, из каменных коридоров и комнат, долетает до нас густой и вязкий, медленно плывущий голос.

– Это по мою душу! – еще радостней, еще дружелюбней откликается Ника (или все-таки – Ники?) и ведет нас по каменным, сильно выщербленным плитам в дом.

Разговора мамы с отцом Киприаном я не слышу. Разговор бегает себе и летает где-то меж побитых морозом яблонь, в реденьком прозрачном саду. А может, я не слышу разговора потому, что меня сперва терзает, а потом усыпляет запах смолы, смешанный с запахом ореха и меда.

– Как звать тебя, чадо? – слабо доносится до меня.

– Борислав, – чуть помедлив и удивляясь, что мама еще не рассказала священнику о моем имени, говорю я.

– Борисом крестили? – поднимает на маму ястребиные, но в этот момент кроткие и ничуть не страшные глаза священник.

Мама смущается. И тут же начинает по-учительски бегло объяснять: у нас в роду все крещенные, и она сама, и с отцовской стороны, и все деды-прадеды!

– А Борю – никак не получается. То он болел, то я работала в три смены, работала даже по субботам и воскресеньям. Потом – в школе всякие сложности, боялась – узнают, с работы выгонят. То у мужа на работе – аврал за авралом. Так и не получилось… Простите, отец Киприан, простите…

– Ну-ну. Еще окрестите. Случай – будет. Только не тяните, голубушка, – обрадовался сильнее прежнего священник. – Пока Бог терпит – так походит. А перестанет терпеть – так сразу и окрестите. Борисом? Да? Борис и Глеб сеют хлеб, – засмеялся он.

– Я Борислав. – Губы мои гадко кривятся, глаза застилает пекучая влага. – Меня и в школе так часто называют, – обманываю я священника и тут же прикрываю рот рукой.

– Да, да, хорошо! – машет рукавом рясы отец Киприан. – Прекрасно! – и тут же делает знак головой своему Нике, которому так ничего и не было за то, что он прогуливает школу.

– А у нас в саду живет Ховала, – зачем-то говорю я и отнимаю руку от лица: потому что это кажется мне чистой правдой.

Отец Киприан беспомощно морщится, несколько раз крестит меня, потом укоризненно смотрит на маму. И я вижу: мама уже не рада, что взяла меня с собой. Однако она учительница, ей теряться нельзя, и она примирительно говорит:

– Мы зайдем к вам как-нибудь еще.

– Нет-нет, вы не придете, – не соглашается с мамой священник. – Ники, проводи.

– Ну что вы, отец Киприан. Мы обязательно придем, – говорит мама. Ей очень неловко, и она, чтобы скрыть это, добавляет: – До встречи на занятиях, Ника.

Самая скрытная на свете сила – сила имен! Имя – единственное, что остается от человека в мире. Плотное, звуковое, физическое имя, оно, как маленький огненный столп, облегает тебя! Оно летит по низкому небу и не сгорает! Вложи всего себя в это имя. Как до тебя в него вложили неведомый тебе смысл.

Священник оказался прав. Через месяц его уже не было в городе. Пропал куда-то и Ника. И только через три десятка лет, в городе Полтаве, прилетев туда

уже совсем из другой страны, я снова услыхал это странное, редко встречающееся в наши дни, уменьшительное мужское имя.

– Ники-то наш в этом самом кафе играет, – сказала дама в темно-красном платье и черной накидке другой, одетой так же строго, но с веселенькой оранжевой сумкой через плечо.

Дамы шли под руку чуть впереди меня. Лиц их я не видел. Но было ясно: одна постарше, ей, наверное, под пятьдесят, вторая, пожалуй, тридцатилетняя.

– Та цэ ж кафе тих самих… геив. Туды и заходити боязко…

– Зайдем хоть на минуточку, Леся! – буквально взмолилась старшая. – Зайдем – и моментом назад.

Тихо, вслед за дамами, вошел я в какой-то полуподвал с мрачноватой или просто плохо освещенной вывеской.

Ника (или все-таки Ники?) был мной опознан сразу! Был он уже не так радостен. Но остатки того давнего сияния, того подросткового веселья еще читались на его лице. На крохотной, выдвинутой вперед полуовалом сцене Ника в одиночестве настраивал бас-гитару. В кафе было малолюдно. Только за одним из столиков, тесно, как овцы, прижавшись друг к другу лбами, шептались о чем-то два официанта. Я уселся поближе к дамам. Из их обрывочных разговоров, забиваемых гулом настраиваемой аппаратуры и коротеньким, грозно-небрежным пощелкиваньем бас-гитары, я понял: жизнь у Ники не заладилась. Сперва он – так говорила старшая – довел до могилы отца, а потом, когда некому стало драть уши, занялся музыкой. Но занялся поздно и безалаберно. Не кончил даже музучилища, хотя мог бы – по словам все той же старшей – учиться в консерватории.

– Доскакался… Допрыгался… Четыре веревки на лопате… И главное, плэктр, плэктр этот ужасный! Бледно-немощный, как… как… – не могла подобрать сравнения старшая. – Родственники ума не приложат, как его из этой гей-компании вытащить!.. А все Вирсавия… Змея… Это она своим коварством, своей подлостью его от женщин отвадила… Ники, Ники… Ему ведь было дано царское имя!.. А он… он… – никак не могла успокоиться старшая.

Дальше слушать я не стал. Потому что понял: виновата не какая-то там Вирсавия. Виновато въевшееся в человека и постепенно изменившее все его естество – имя! Ничего подобного не случилось бы, продолжай этот седоватый прямой гитарист, казалось, и сам позванивающий, как струна, зваться Николаем, или Николой, или даже, на худой конец, Коляном…

Борислав! Борисла-а-ав! Ну что же ты!

Это опять мама. Она боится, что я снова потеряюсь. В этом году конная ярмарка очень большая, и народу на ней – тьма тьмущая.

Прошло уже два месяца после моей болезни и выздоровления, сейчас май, я сильно окреп и, улыбаясь, думаю о том, что потеряться скорее может мама.

На ярмарку мама решила пойти со мной потому, что отец уехал в командировку, а она очень любит лошадей. Еще мама любит самолеты и когда-то хотела стать летчицей. Она даже прыгала несколько раз с парашютом. Но летчицей не стала, стала учительницей. И, как мне казалось, зря. Куда лучше, если б она была летчицей, а не преподавателем литературы, или – хуже того – директором Дома народного творчества, как отец.

Утро еще очень раннее. А по утрам мне нравится думать о чем-нибудь необычном. Так и сегодня. Я решил обдумать, как мне вырваться в летний лагерь, куда из-за боязни эпидемий и укусов тарантулов меня не хотели отпускать.

Думая, я сначала опустил голову вниз, а потом задрал ее вверх.

И тут же увидел: невдалеке, на небольшом возвышении стоит «дурацкий учитель» Архипка-Авиахим и нервно обдергивает городской, серый в полоску пиджак. На голове у Архипки-Авиахима старенький картуз козырем назад, а в руках он держит блескучую металлическую штуковину. Недалеко от Архипки стоят и ходят причесанные мелкой расчесочкой и слегка подумытые Дада и Дула. Рядом с ними вертится, видно, уже переставшая показывать кому попало свой невылеченный язык девочка Ружа. Чуть позади я заметил и прогуливающегося с кнутом в руках Варула, который так хотел, чтобы его звали Баро Манушем.

Все цыгане ведут себя чинно, не ругают Архипку остолопом и «дурацким учителем», кланяются, что-то кому-то ненавязчиво предлагают.

– Иди! Иди сюда, морэ! – радостно, как будто только меня и дожидался, поманил Архипка. – Сейчас такое увидишь!

Я вопросительно взглянул на маму. Мама была в тот день в широкополой летней шляпе, хотя солнце едва проглядывало сквозь белые шкурки облаков, и взгляда ее я по-настоящему видеть не мог. Но мне почудилось: она смотрит вдаль, туда, где на небольшом холме виднеются старые списанные самолеты – «ишачки», «лавочкины», «кукурузники»-АНы…

Тихо высвободив руку из маминой ладони и слегка подпрыгивая, побежал я к Архипке.

– Я ероплан сделал! – крикнул Архипка совсем негромко, но так нервно, что поначалу я даже испугался.

Архипка – я это увидел сразу – за прошедшие два месяца тоже сильно изменился. Он стал еще более резким и дерганым. Но теперь эту резкость и дерганость скрывал.

– Настоящий сделал, с мотором! Хочь мотор и не фурычит, а всё одно теперь – ероплан. А не просто планёр. Разгоним – ух полетим! Ему и пропеллер не нужен. А я всё одно привесил. Пусть себе крутится в полете. Ну? Так?

Я согласно кивнул.

Архипке это понравилось, и он, пододвинувшись ко мне, зашептал:

– Слухай! А полетим со мной? А?

– Я тут с мамой…

– Ну и чего тебе маманя? Не разрешит, что ли? Да она и оглянуться не успеет, как мы уже вернемся. Планёр же! Круг по ветру сделаем и где ровней сядем. А?

Я еще раз оглянулся на маму. Она разговаривала с завучем нашей школы товарищ Обидиной. Рядом с ними терся и подхалюзнически улыбался ученик Силизямка: ябедник, трус, подлипала. Чтобы Силизямка не успел про меня наябедничать, я показал ему кулак, а потом трижды сильно оттопырил ухо. Силизямка стал словно бы меньше ростом, толстенькие щечки его, как у девчонки, зарделись. Умильно глядя на мой кулак, он тихо от мамы и завуча отошел. Но не слишком далеко, а так, чтобы иметь их в нужный момент между собой и мной.

Я подбежал к маме и дернул ее за рукав старенького жакета.

– Борислав, – строго сказала мама. – Дай нам десять минут поговорить спокойно. Поиграй рядом. Вот хотя бы с Лёней, – (то есть с этим жирпромом Силизямкой).

Пятясь спиной, отошел я назад, к Архипке.

Мама продолжала разговаривать с завучем Обидиной. Она словно не видела бесподобного сияния и света, которые вдруг разлились над конноспортивной ярмаркой, над окраиной города, над Турецкими, уже вовсю зеленеющими, Валами. Этот свет полета, свет будущего разбега над землей беспокоил, по-моему, даже лошадей! И только мама, Силизямка и завуч Обидина, с поразительно длинным, словно бы созданным для чтения выговоров и нотаций лицом, похожим на мордочку насекомого, зовущегося «палочником», – света этого не замечали!

– Хотел я взять Ружу. Так она, дура, боится, – сказал негромко Архипка.

– Я тоже боюсь, – сказал я. – Моя мама, вон она стоит, хотела стать летчицей. Но теперь не хочет, и мне не разрешит… Еще у меня был дядя. Он в войну тоже был летчиком и погиб. Упал в море и утонул вместе с самолетом. Вот мама и боится…

– Тут моря нет, – уверенно сказал Архипка. – До моря шестьдесят километров. Чего ж твоей мамане бояться? Ей-богу не пойму. Твоего дяхона как звали?

– Борис… Борис Иванович…

Поделиться с друзьями: