Площадь Революции: Книга зимы (сборник)
Шрифт:
– Ну?! Видишь! От этого имени он и погиб! Оно ж вниз тянет! А ты… ты Борислав! Поэтому должен лететь. Борислав! Глянь-ка! Летучее имечко получилось! «Бо» – как будто ты раскачиваешься. «Ри» – это ты готовишься: раз, два, три-и. «Слав»! – полетел! «Слав»! – еще как полетел! – закричал тихонько, снова начиная нервничать, Архипка. – Мне ж товарищ в полете нужен! Ружа не годится. Кто меня в бока толкать станет, если я на что засмотрюсь? Дада и Дула разгонят. И – фррр!
– Как это разгонят? – не понял я.
– Как, как. Конем разгонят, потом веревку бросят, мы с горба и полетим с тобой. Видишь тот горб песчаный? – он наклонился к самому моему уху. – Я туда ероплан вчера вечером приволок! Сначала спрятал в кустах, а утром на край выкатил. Он же на колесах, дурень! Я и колеса камнями подпер. Ну! Ну!
Я повернул голову туда, куда все время кивал и указывал Архипка-Авиахим.
Над маминой головой, над головой завуча товарищ Обидиной и много выше головы ученика Силизямки, чуть в отдалении от ярмарки, на высоком песчаном горбе стоял крохотный, крашенный в грязноватую зелень, самолет с красным пропеллером.
Кабина самолета была совсем маленькой, зато крылья были длинные, как у стрекозы. Мне показалось: вдвоем нам в кабину не влезть. Я сказал об этом Архипке.
– Та влезем! Я, если что,
– Нет. Не могу я. – Я уже понял: никуда мне на этом прекрасном «ероплане» не полететь. Никуда…
Вдруг Архипка-Авиахим грубо схватил меня поперек спины, зажал рукой рот…
Через минуту мы были в цыганском, выкрашенном, как на продажу, «ероплане»!
Далеко внизу суетились у рыжей лошади Дада и Дула, рядом с ними прыгала на весеннем влажноватом песочке девочка Ружа. При этом смотрела она не на братьев – на нас с Архипкой.
Кое-как втиснулись мы в кабину самолета с неработающим мотором и увидели внизу другой, не похожий на тот, который только что покинули, мир.
Обратил на это мое внимание Архипка.
– Смотри, Бо, – сказал он. – Видишь там, подальше, сухие виноградники? Они ж – дуката ломаного не стоят! А гляну на них сверху – и виноград этот от моего взгляда зеленеть начинает.
Архипка нервно дергал рычаги. Мне казалось – он забыл, как надо управлять самолетом.
– Счас, счас… – суетился Архипка. – Ты пока гляди вниз, любуйся. Счас…
Внизу Дада и Дула уже взобрались на рыжую лошадь и, слегка вжатые в землю нашим величием, неотрывно смотрели назад и вверх.
– Давай! Но! Но! – судорожно крикнул Архипка, и Дада с Дулой дали разом босыми пятками лошади под бока, и так с полуобернутыми назад головами и поскакали. – Сильней! Гони! Пятками рыжую, кнутом!
Дада и Дула погнали лошадь сильней. И длиннющая веревка, сперва змеившаяся за ними по песку, враз натянулась. «Ероплан» грубо дернуло с места, и он упал с горба на воздух.
В первые секунды «ероплан» с красным пропеллером так накренило, что я подумал: сейчас мы перевернемся вверх ногами. Но внезапный сильный порыв ветра или, может, невидимый воздушный поток подхватил нас и поволок косо: в сторону и вверх.
Архипка от счастья закрыл глаза и выпустил выкрашенный, подобно пропеллеру, в красный цвет велосипедный руль.
Я же, наоборот, постарался раскрыть глаза как можно шире, чтобы всем увиденным наесться от пуза, как запретными зелеными абрикосами…
Вдруг самолет стал резко снижаться.
– Веревку бросьте! Бросьте веревку, гады! – закричал страшным голосом так, что у меня заложило на миг уши, Архипка-Авиахим…
Дада и Дула скакали на лошади как бешеные. Дула крепко держал одной рукой за спину Даду, а другой рукой прижимал к животу конец веревки. Чуть сбоку от них, по пустому песчаному полю, не поспевая за лошадью, но все же очень быстро бежал милиционер. Он несколько раз ронял и подымал форменную фуражку. Оттого что милиционер бежал наискосок, перерезая путь лошади, он вполне мог Даду и Дулу догнать.
– Бэнг! Черт! Понял! – взвыл вдруг Архипка и больно ляснул себя ладонью по лбу. – Понял я! Посадил-таки Баро Мануш хлопцев на рыжую лошадь! Она! Она ими правит! Не они ею!..
«Ероплан» опять накренило. Я увидел черные, сгоревшие в зимнем огне виноградники, увидел зеленеющие Турецкие Валы, увидел вдали Очаковские Ворота, через которые входили в наш город Суворов и Ганнибал, увидел цыганских, бегущих за тенью «ероплана» детей. Дети кричали что-то злое и грозили нам кулаками. Они не радовались полету, а словно бы собирались нас за этот полет резать и рвать на части…В тот день вышли из земли змеи. И яих видел в полете. Змеи вставали на хвосты и шипели вслед цыганскому «ероплану».
В тот день не было гроз и молний, но мне виделся искрящий мелко огонь, переносимый от спаленного винограда к мелким притокам Днепра княгиней Ховалой.
В тот день низко, по самой земле и над деревьями, завивался невиданный ветер – Похвист, – и я чувствовал его острые спиральки кончиком носа и языка…
В тот день, покорившись силе своего имени, я видел обернутым назад зрением все, что в песках происходило раньше. Но тут же виденное забывал…– Бэнг! – крикнул смелый пилот и «дурацкий учитель» Архипка. И я передвинул взгляд с необычной действительности, которая вскипала и опадала сзади – вперед: туда, где была всамделишняя жизнь, а не жизнь, вылупившаяся вдруг из оболочки рябого змеиного яйца…
Дула наконец выпустил из рук веревку. Рыжая лошадь шарахнулась в сторону и завалилась на бок, в какую-то песчаную лужу. Тысячи золотинок – как старинные дукаты, ефимки и талеры – полетели вверх и в стороны из-под ее бледно-бархатного пуза.
«Ероплан» резко рвануло вверх. Тихие реки неба словно подхватили его, стали укачивать на своих волнах.
Но тут же самолет-планер стал падать вниз.
– Бэнг! Черт! – крикнул еще раз Архипка, «ероплан» дико развернуло, занесло вправо, и он одним крылом врезался в песчаную, невесть как вставшую на пути гору, из которой уже третий год брали песок для стройки.
«Ероплан» дрогнул еще раз, основная его часть от врезавшегося в гору крыла отломилась, и кабина, вместе с нами, перевернувшись вверх дном, ударилась о землю. От испуга я крепко сожмурил веки.Мелкие червячки зимы уже завелись, уже шевелятся в воздухе.
«Борислав» – оболочка слова. «Борислав» – плоть жизни и ветра. «Борислав» – имя и эхо. Яблоко. Свет. Звезда…
Тайна имени снова и снова тревожит меня.
Падает мелкий, едва заметный снег. Конец января, 2005 год, Москва. Я стою вполоборота к изрисованному морозом окну. Однако, думаю не о морозах, а о том, что тайное имя должно быть у каждого.
Поэтому – стоит произнести «Борислав» («Бо» – раскачка, «ри» – отсчет, «слав!» – полетел!) – и выковывается крепкая цепочка образов. Сперва тех, что встречались мне в жизни, а потом тех, которых не было, но которые представляются более плотными и осязаемыми, чем сама жизнь.
Я чувствую: во мне расширяется и крепнет имя. Оно выравнивает хребет, наливает силой пальцы, убирает ломовую боль из суставов. Впереди вместо старости – новая жизнь. Жизнь имен и примыкающих к ним слов, жизнь, где я ничего не трачу даром, никого не боюсь, никого не теряю.
Сладко. Весело. Конец?– Мертвый? Конец? – крикнул кто-то рядом с обломившим крыло «еропланом».
– Та живой. Только побился сильно, видать…
– А цыган?
– Тому – конец. И планёру конец.
Возбужденно покашливая, говорившие куда-то отошли, потом опять вернулись.– Борислав. Глянь на меня. Глянь, и сразу – вверх! Лети вверх, а потом, если хочешь, вернись назад, – услыхал я голос Ховалы, ставший опять мелодичным. – Глянь на меня, не бойся.
Я глянул. Надо мной стоял милиционер без фуражки и добродушный дядечка с серыми усами.
– Вы тоже Усыня? – сглупа спросил я.
– Та не! Я ж сосед твой, дядя Гера!
– А мама с завучем где?
– Та бегут же сюда. Мать уже знает: ты не разбился.
Я скосил глаза в сторону. Архипка-Авиахим лежал лицом вниз и подниматься не спешил. Я хотел крикнуть ему, чтобы он поднимался и вытер красноту над ухом и шеей. Но дядя Гера подхватил меня на руки, заторопил домой.
– Домой, домой, Бориска!
– Я Борислав, – сказал я уже не так уверенно.
– Был Борислав, да весь вышел, – решил проявить строгость до сих пор молчавший и исподлобья наблюдавший за Архипкой милиционер. – А ну шагом марш отсюда! – срываясь на крик и кашляя, выговорил он.
От страха, что у меня «заберут» легкое, лётное имя, отправят в милицию и там заставят называться, как положено, я поднял руку и прикрыл ею лицо.Снова медленный мелкий снег. Снова конец января, Москва, Коломенское. И теперь уже не мое собственное – другие имена тревожат и манят меня.
Я снова вспоминаю Даду и Дулу, вспоминаю девочку Ружу и жирного Варула. Вспоминаю и думаю: что на самом деле значили для их судьбы не ими выбранные, диковатые и странные для русского слуха имена? Вспоминаю я и погибшего в полете Архипку и все больше уверяюсь: он сам, своим дурацким Авиахимом, вычертил свою раннюю гибель.
Вспоминаю и то, как совсем недавно, подстегиваемый грязновато-пошлым любопытством и нездоровым влечением к цыганскому разбойному миру, я ездил в город, в котором родился.Побродив по бывшему Учебному переулку, я поехал в Нефтегавань. И уже оттуда, отпустив такси, пошел пешком к речке Кошевой.
Великий соблазн тайно на что-то указывающих цыганских имен толкал меня в спину!
Великая любовь к именам скрытно-славянским, накрывавшим всю эту цыганщину с головой, – удерживала на месте!..
Я дошел до знакомого пустыря. Куч мусора уже не было, но лежали здоровенные, поросшие травой, видно давным-давно завезенные сюда бетонные блоки.
Я перелез через блоки.
Внизу у реки видны были давние следы цыганского табора. Может, это были другие следы. Но деревья вроде те же, и зола от костров недавняя, свежая, лежала все на тех же местах. Рядом с опустевшей поляной для шатров стояли две полуразвалившиеся, со снятыми дверями мазанки. Они были слеплены именно по-цыгански: с одним-единственным слепым торцовым окошком, без потолочных перекрытий…
– Та цыганьски ж мазанкы, цыганьски, – сказал кто-то позади меня. – Чого и дывытысь на их…
Я обернулся.
Меж двух высоких насыпных бугорков, бог знает для чего посреди поля возникших, сидел безусый молодой хохол в домотканой рубахе, в черных джинсах, в кроссовках и читал русскую бульварную газету.
– Цыгане тут долго жили, – перешел он на русский язык. – Потом уехали. Им шо мазанки, шо компьютеры – как до одного места дверцы…
– Чего ж они тогда их строили?
– Та за прогрэссом поспеть хотели… А какой у нас прогрэсс? Одна разруха, и квит.
– И не возвращались они сюда?
– Та хто ж их знает? Хто за теми цыганами наблюдать будет? Шо, у нас своих делов нет? Та и не ходит сюда никто. Место тут… Ну, одним словом, поганенькое. Говорят, тут по цыганскому суду Варула какого-то убили. И он здесь является, ходит. Как он появится, и весь табор – на ночь, на две – сюда возвращается.
И тогда берет этот самый Варул батог длиннющий, да как стебанет им по лугу, по земле! Земля – пополам лопается! А табор весь мертвым делается. Все, все! Старые и малые, собаки и вороны ручные – все каменеют! А сам этот Варул из мертвого живым перекидывается и срочно куда-то в Румунию отбывает. А наутро там, где цыгане эти шлёндали, – и с ними собаки, и вороны ручные, – одна зола. И так каждый год. Каждый год сюда Варул этот возвращается. Потому место это Мертвым Табором зовут. И в атласе географическом так обозначено: поселок Мертвый Табор…
– А вы… вы сами… здесь не боитесь? – Легкая дрожь прошла по спине, и, как в детстве, я попытался закрыть глаза. Как в детстве, не получилось.
– А чего бояться? – сделал неопределенный жест рукой мой собеседник. – Я ж не цыган. Мне это все – по барабану. И спокойно тут. У нас кругом крик и гвалт. Выборы-перевыборы. А тут – никого…
– Как вас зовут, простите?…
Молодого хохла враз перекосило, он скомкал русскую бульварную газету, вскочил на ноги, зашипел, забрызгал слюной:
– Ну Дука, Дука я! Ну и шо, шо имя у меня цыганское? Я не цыган! Сторожу просто тут! Сторож я! Ты зубы мои видел? – Он вдруг ощерил полный розовой свежей слюны рот, с одним обломленным и одним целехоньким, желтым кабаньим клыком. – Я тя нараз к Варулу спроважу!Тихая, тайная жизнь имен. Ничего я о ней не знаю. Знаю одно: назовись и живи! А нет духу назваться самому – живи как назвали.
Снова Москва, снежные червячки, колючий холод. Все, все – иное! Но стоило здесь, в Москве, на околометрошном рыночном пятачке произнести одними губами имя «Варул», как тут же за мной увязалась цыганка с голубым попугаем, укутанным в тряпье.
– Боря скажет! Боря-Барбарис – все как есть доложит! – глухо бубнила цыганка. И она, и попугай замерзли. Попугай вздувал перья и все норовил обмороженным клювом тюкнуть цыганку в руку. Та ловко руку из-под клюва убирала и что-то одним пальчиком чертила на спине у попугая. Мне казалось: она рисует давние, мертвые, теперь уже мало кому понятные письмена имен.
Уже в трамвае, глядя бессмысленно через промерзшие стекла на Москву, я вспоминал и вспоминал эти имена.
Дада, Дула, Баро Мануш, хохол Дука, Варул! Звуки и тени нагло обступили, грубо толкали назад к метро, к замерзшему по-дурацки попугаю, и дальше, на юг, к Мертвому Табору!
Чтобы имена эти отдалить, влечение снять, я заставлял себя вспоминать о чем-то мирном, спокойном…
Вдруг снежный вихрь накрыл трамвай.
– Борислав! Бо-о! – послышалось в крупе и льдинках.