Пляски теней
Шрифт:
Заседание началось.
– Я прожила долгую жизнь, – скорбно промолвила матушка Нина, – повидала многое… И БАМ, (а уж там мы чего только не насмотрелись!) и Новосибирск, и работа в детском саду, а женские коллективы, сами знаете, какие бывают! Не приведи, Господь, опять туда вернуться! Сплетни, пересуды, наветы всякие… И эти дети, дети…
– Ближе к делу.
– Но никогда, никогда, ни меня, ни батюшку нашего так не оскорбляли, – Нина Петровна всхлипнула. – Как это оставить безнаказанным? Ведь ни какого-нибудь забулдыгу оскорбили, а священника, божиего человека!
– И свидетели этому безобразию есть, – сухо продолжил отец Петр. – Вот их письменные показания. Они приложены к делу.
– Ознакомлены уже… Продолжайте.
– Так что продолжать? Сами понимаете, мимо таких оскорблений пройти невозможно. Как такое унижение простить? Но дело даже не во мне. Я как священнослужитель
– То есть на мировое соглашение вы не согласны?
– Боже упаси! – вспыхнул батюшка. – Нет уж, увольте! Этак меня всякий встречный-поперечный будет сволочью и вором прилюдно называть! Во что это выльется? Я человек в сане, а не абы как… Ко мне, так сказать, желающие омыться душой приходят, а здесь такое! В дом приличного человека не позвать из опасения, что эта… – он невольно покосился на свою соседку и, чуть понизив голос, продолжил – через забор такое кричит, дурно становится!
Батюшка искренне негодовал. Куда делся вчерашний страдалец, смиренно выпрашивающий прощение у ног своих врагов? Он был непреклонен, его взгляд пылал, голос гремел. Ни дать, ни взять, святой Николай, в ревности веры своей побивающий еретиков.
Стариков Родионовых приговорили к денежному штрафу. И еще долго потом отец Петр негодовал по поводу смехотворности суммы, в которую оценили его честь и достоинство.
– Полторы тысячи рублей, и всего-то! Да их надо было на сотни тысяч, на миллионы оштрафовать, чтобы впредь неповадно было покушаться на людей порядочных и честных!
– Не те времена, не те… – вторила ему матушка Нина. – Лет сто назад мы бы их всех… за осквернение святыни. Их всех…
ГЛАВА 37
ЭПИЛОГ
Так навеки и осталась церковь с завязнувшими
в дверях и окнах чудовищами, обросла лесом,
корнями, бурьяном, диким терновником;
и никто не найдет теперь к ней дороги.
Н.В. Гоголь. «Вий».
Прошло несколько лет.
Растянувшаяся на год судебная тяжба между соседями высосала из деревенских бунтарей их последние стариковские накопления. Владимир Петрович совсем осунулся, без валидола на улице уже не появляется и без конца сетует на свою человеческую наивность. Сам виноват. Не признал волка в овечьей шкуре. Поделом тебе, дурень, поделом!
Родмила Николаевна тоже потеряла былой запал. Она ходит по врачам, жалуется на давление и общую стариковскую слабость. В деревню ей возвращаться не хочется, и она без конца оттягивает тот момент, когда нужно будет грузить вещи в машину и ехать в это осиное гнездо, где добродетель ходит с дубинкой за пазухой, где торжествует святость, замешанная на гордыне и ненависти и толпа славословит своего духовного пастыря, непримиримого бойца с человеческим пороками, уже при жизни стяжавшего венец мученика.
***
Воскресный день. В деревенском храме служба подходит к концу. Батюшка начинает проповедь, говорит медленно и протяжно. Прихожане, замерев, стараются не пропустить ни единого его слова.
– Любите друг друга, возлюбленные братья мои, ведь без любви мы никто, – батюшка сокрушенно вздыхает, какое-то время молчит, словно набирается сил, а затем тихо, почти шепотом продолжает, – тот, кто исполнит заповедь о любви, тот научится любить Бога и ближнего и исполнит весь Закон Божий. Поэтому все желающие угодить Богу должны постоянно задавать себе вопрос: исполняю ли я эти две главнейшие заповеди – то есть люблю ли я Бога и люблю ли я ближних? Но кто является нашим ближним? – батюшка опять делает паузу и медленным тяжелым взглядом обводит стоящих напротив него людей. – Ближние бывают разные, – его голос крепчает, обретает силу и мощь. – Нас нередко не любят, относятся к нам плохо, а иногда и откровенно враждебно. Большой подвиг любить таких. Во многих людях, враждебных нам, слышится голос дьявола – отца всякой лжи! Он вербует слабых, проникает в них, откладывает
в них личинки соблазна и похоти! Дело дьявола – искушать! – батюшка уже не говорит – кричит. Его трубный глас поднимается вверх, к куполу храма, обличительная воскресная проповедь доходит до каждого сердца, до каждой души. – Дьявол создает соблазн! И борьба с соблазном – то, что делает нас теми, кто мы есть. Победа соблазна над нами – это наша смерть! – батюшка внезапно замолкает.Какое-то время в храме стоит особая звенящая тишина. Слышно лишь потрескивание свечей и тихие вздохи испуганных неминуемой смертью грешников, алчущих тут же, немедленно кинуться спасать свою бессмертную душу с такой же страстью, с какой прежде грешили.
В крохотной деревне, приютившейся на берегу живописного озера, казалось бы, ничего не изменилось. По-прежнему каждое воскресенье у сельского храма вереница машин, по-прежнему батюшка служит ревностно и вдохновенно. События, некогда всколыхнувшие тихую деревеньку, потихоньку забываются, уходят из памяти. Правда, мира в деревне так и не наступило. Местные, издали завидев всесильного священника, стараются обойти его за версту. Те же, кто, замешкавшись, сталкиваются с ним нос к носу, зачастую сдержаться не могут, и тогда благостное деревенское пространство оглашается отборнейшим многоступенчатым народным говором. Батюшка на языковые эскапады местных мужиков и баб внимания не обращает и, напевая слова охранительного псалма, лишь чуть убыстряет шаг.
Матушка на вражьи атаки тоже внимания не обращает. По деревни она ходит гоголем, не таясь, как бывало, а гордо неся свое вконец расвашневшее тело мимо соседских огородов и завалившихся деревянных заборов. Она по-прежнему сетует на человеческую неблагодарность и распущенность, вспоминает о кошмаре прежних лет, о том, какие немыслимые испытания ей вместе с батюшкой пришлось преодолеть. Сердобольные городские прихожане ее очередные воспоминания встречают либо сочувственными вздохами, либо гневными взглядами, полными ненависти ко греху ближнего. И то, и другое одинаково греет ее душу. Правда, временами, особенно по ночам, у нее случаются приступы паники. Ей кажется, что жизнь уходит из под ее контроля. Неожиданно, как приступ болезни, накатывают воспоминания. Матушка думает о прошлом, по-новому переживает моменты жизни, вздрагивает от мыслей: здесь бы поправить, здесь изменить. И, может, жизнь бы шла по-другому. Правильнее. Чище. Вот и батюшка вновь отдалился, и без того не особо общительный, стал совсем замкнутым и нелюдимым. Встрепенется, бывало, к службе, оживет, а потом вновь затухает, уходит в себя, чужой, отстраненный. Глядя на мужа, матушка часто плачет. Слезы текут из ее потухших глаз, задерживаясь в углублениях морщин и капая на ворот ее фланелевой блузки, пахнущей старческой немощью и еще чем-то приторно сладким.
По вечерам отец Петр любит сидеть в одиночестве. Наблюдает, как постепенно потухает дневной свет, как меркнет окрестность и комнаты, наполняясь тенями, постепенно окунаются в непроницаемую мглу. Он чувствует себя легче среди этого мрака и потому долго не зажигает свет. Тайком от матушки он опрокидывает рюмку-другую, и в его разгоряченном алкоголем воображении создаются целые драмы, в которых вымещаются все обиды, все жизненные неудачи. На свет медленно выползает какая-то сухая, почти отвлеченная злоба ко всему живому: к Маше, с ее беспечностью, ее легкомыслием, ее недопустимым, невозможным, неправильным счастьем, к соседям Родионовым, с их гордыней и демонстративным бунтом, к наглым деревенским жителям, к владыке, с его снисходительным недоумением, к собственному телу, которое день за днем, час за часом изъедает дикая, древняя, кошмарная в своих проявлениях болезнь.
Болит нутро. Болит так, словно в него вгрызаются бешеные псы. Поламывают руки и ноги. Душно. Духота одуряет, и отцу Петру кажется, что перед ним раскрываются двери сырого, вонючего подвала, что как только он перешагнет порог, двери захлопнутся, – и тогда все кончено. И бессмертия нет. Только зловонный, темный подвал.
Батюшка вздыхает, поднимается с кресла, выходит во двор, в непроницаемую тьму. Соседний пустующий дом смотрит на него так мирно, словно в нем не происходило ничего особенного, словно он не был осквернен блудливой дрянью. Отец Петр замирает, пристально вглядывается в темные глазницы окон. Своим проницательным взором он видит то, что сокрыто от глаз простого человека. Видит неистребимое беспощадное и всесильное зло. Видит медузу с гнилыми, смердящими щупальцами, победить которую может только святость, замешанная на ненависти ко греху. А иначе… Душный, зловонный подвал и тело, изъеденное постыдной древней болезнью.