По дороге к концу
Шрифт:
Но и всех остальных — за дверь! Только тогда появится лучик света и свежий воздух. 22-летний молодой человек Р., удобства ради называемый также «черномазый», периодически вызывает во мне приступы ярости своей нежной заботливостью, рвением и тиранией, но потом все же вновь умиляет потому, что одевает свое худощавое тельце всегда так безупречно и элегантно, кожица его всегда так свежа и чиста и пахнет он лучшим мылом и одеколончиком, сверх того, он прекрасно умеет делать всякие чайные розочки и голубых голубков из бумаги, а потом рассовывать их по вазочкам, он совершенно потрясающе танцует твист и неплохо готовит, что является несомненным положительным качеством, но не компенсирует недостаток чувства юмора. (Стоит только сказать: «Я вчера оставил здесь два риксдалера,[111] а теперь их нет — ты их, случайно, не засунул себе в карман?» — и он, заикаясь и почти крича от ярости, неизменно попадается на удочку.) Ах, да, ему я, может быть, разрешу приходить, хотя бы потому, что он хорошо заботится о кошках, если я куда-нибудь уезжаю, а оно того стоит, — но я больше не потерплю, если он придет в солнечных очках, решаю я, — тогда я дам ему по мозгам, и так далее.
Но когда Жюстин, во всей своей восьмимесячной, на три четверти сиамских кровей красе, с громким мявом усаживается у меня на коленях, ко мне частично возвращается вера в жизнь, во всяком случае, в Бога, потому что этого бесподобного зверя мог сотворить лишь его Бесконечный
Я иду еще раз осмотреть дичь, которую слишком уж надолго оставил лежать на полу в коридоре, и начинаю довольно напевать что-то себе под нос, хотя мне и не по себе от предстоящего рано или поздно обезглавливания, в котором у меня нет ни малейшего опыта. Затем, погрузившись в размышления, аккуратно одеваюсь. Гораздо легче о чем-либо говорить, чем об этом же писать, в этом уж вы со мной согласитесь. Ну так вот, если вспомнить, что мне еще ни разу, несмотря на прилагаемые усилия, ни с кем не удалось обменяться хоть одним вразумительным словом о том, что я называю моей религией, то вы, надеюсь, не будете иметь ко мне претензий, если я и в дальнейшем откажусь от попыток что-либо объяснить. Люди меня, кстати, еще и не понимают, хоть ты тресни. Но, возможно, все было бы еще хуже, если б они меня понимали.
Так чудовищна была недавно описанная мною церковь на границе Шотландии или где-то неподалеку, и так мил этот храм, единственная известная мне церквушка, в которой можно выбрать место для сидения: в зале, на фасадном балконе, на первой или второй галереях, и в которой так уютно, что хочется даже остаться там жить. Внизу, у входа я встречаю А., который — как всегда, в приподнятом настроении — даже не подозревает, что не прошло и часу с тех пор, как он был зачислен в группу приговоренных к вышвыриванию за дверь надоедал, и сопровождает меня к первой галерее, почти над алтарем. Его чем-то притягивает католическая вера, а по моим обоснованным подозрениям, ему нравится красивая расцветка одеяния кардинала, авторитарный характер всего происходящего и то, что папу носят на стуле со сдвижной крышей над головой, что, видимо, услаждает его ленивые фантазии. Я повстречал его около года тому назад на собрании католического культурного сообщества под руководством Отца X, который служит обедни в этой церкви, его личность обратила на себя мое внимание, учитывая, что из паствы Отца X, по моим подсчетам, всего одиннадцать с четвертью процента следуют вышеупомянутым Принципам; на этом заседании разливали хорошее вино по разумной цене в 2,5 гульдена за литр, так что я вскоре в стельку надрался сам и — пригласив к себе за стол — напоил его, что в свою очередь, никому не помешало, так как последователи Истинной Веры, видимо, не во всем, но по отношению к алкоголю просто сама толерантность, а джин и настоящий, дорогой коньяк они заливают за воротник, что русский водку. (Мать малолетних детей из квартиры в государственной многоэтажке, средь бела дня, из запасов, видимых за витражным стеклом буфета, наливает гостям четыре стопки к кофе, часов эдак в одиннадцать утра, — так, к примеру; и это не слухи или достойная порицания попытка возвысить себя самого, но личный опыт; только вот очень жаль, что от этого толстеют.)
Когда Отец X. и его служки входят, я вновь — впрочем, как всегда — удивляюсь его лицу: по всему видно, что он все эти дела, вплоть до мучений, воспринимает очень серьезно. Из всех служек мне нравится только один, и то до определенного предела, потому что его морда очень скоро растолстеет. (Смотри выше.) И все же я постепенно прихожу в замечательное расположение духа. Не нужно сомневаться в моей благожелательности к объединению всех религий мира, но при протестантском богослужении я схожу с ума от скуки, у меня пересыхает горло и тело охватывают легкие судороги; напротив, во время католической обедни — по крайней мере, если ее не растягивают на полдня — я очень даже взбодряюсь и прихожу в приятное сексуальное возбуждение. Вот видите: для меня это один из неразрывно связанных с религией предметов обсуждения, о котором мне еще не разу не удалось ни с кем плодотворно обменяться мыслями. Босуэлл,[112] по-моему, в своем London Journal[113] жалуется и беспокоится по этому поводу: в церкви, как раз в тот момент, когда помыслы его в высшей степени чисты, он похотливейшим образом оглядывает присутствующих дам. Подобное происходит, естественно, mutatis mutandis,[114] со мной, но я считаю это явление совершенно естественным, и жаловаться или беспокоиться из-за этого мне кажется абсурдным. Никогда я не жажду Его, что есть, был и будет, и чьего возвращения во Времена Мира я терпеливо ожидаю, больше, чем когда у меня стоит. Но, к моему молчаливому удивлению, почти все остальные люди с этим борются, в то время как для меня причащения недостаточно и я вообще сторонник совокупления с освященными Богочеловеком служителями и служительницами, хоть и готов признать, что теперешний Римский собор наверняка такой подход не одобрит. Но иногда мне очень грустно, и если б я встретил хоть нескольких человек, убежденных в том, что Новый Пасхальный Псалом в основе своей атеистичен, я бы общался только с ними.
Сегодняшняя проповедь Отца X о Таинстве Сущего очень вдохновенна, настолько даже, что я уже не различаю, когда он говорит знаю и знать, имея в виду могу и уметь. Обычно речи его убедительны, хотя необходимо заметить, что иногда он копает слишком уж глубоко и смешивает в одну кучу Платона с Ньютоном, а Сартра с другими Евреями и масонами, чтобы — когда на чашу накинут полотно и ребенка позовут на сцену — с хлопком, сквозь дым нам предстал закопченный, но милостивый Искупитель. А после его проповеди на балконе, когда под наинежнейшее сопровождение органа кто-то играет сонату для виолончели, предположительно Генделя, я смотрю сквозь высокие окна на крыши старого города под замерзшим небом, я почти начинаю скулить: не исключено, что я садист — но в любом случае, я не переношу боли, причиняемой животным, так что не все так плохо. Бог очень одинок, со слезами думаю я. Но подобные мысли лучше держать при себе. (Как-то раз я вслух заметил, что всегда хожу на Ночную Рождественскую и на Пасхальную Службы, потому что иначе боюсь, что Бог может не родиться или, соответственно, не воскреснуть и что я не хочу, чтобы это осталось на моей совести, — но тут народ начал отодвигаться от меня в испуге. Они посчитали это высокомерием.)
Редко я с такой отдачей подпевал волнообразной, покачивающейся молитве «Верую», как сейчас, когда я смотрю на Светловолосого Мальчика — по словам А., художника или скульптора, — который, стоя на коленях за складными стульями в проходе одиннадцатого ряда, шевелит жадными, вытянутыми губами, полный добропорядочного повиновения; я замечтался, отвлекся от галереи, взвесил все за и против жертвоприношения в виде оргазма в воздух за считанные секунды, который не менее бессмыслен, чем уничтожение жертвенного петуха или какого-нибудь другого царапающегося существа, поглощаемого боготворимым. Ну, как я говорю, просто так ничего не бывает. (Так, для меня напряжение, предстоящее причастию, немыслимо без невыносимой потребности перегнуться через балюстраду, хорошенько
прицелиться и плюнуть точно в чашу, и я не виноват, что заглавные буквы вокруг правого креста на византийской просвире священника я читаю как СТ\ЕМ\ТК\ВП. Чудаковатые искушения, родственные моему многолетнему и совершенно неукротимому соблазну начать письмо властям с обращения «Старая Мышь!» или показать свой член Симону де Виту, etcetera и ad infinitum.[115] Странности; короче, будем надеяться, хуже от этого никому не станет.)Самый скверный момент — ты еще не сомневаешься в ценности больших символов, но в то же время они тебе уже ничего не говорят: дома, чуть позже, когда, несмотря на доброжелательную помощь А. в процессе освежевывания зайца (а это был именно заяц, как выяснил А. по длине его ушей), кухня превратилась в скотобойню, вся одежда была испорчена, холодильник залеплен заячьей шерстью, ей же полна собственная шевелюра, и я — причудливы пути эмоций — чувствую, что наполняюсь бездумной яростью к Вими, потому что он не ест ни зайцев, ни кроликов, ни птицу и никаких других Маленьких Животных, и даже рыбу не ест, вот тогда я понимаю, что имела в виду герцогиня из книги «Садовник и Королева» Рамона Сендера,[116] стоявшая ночью на балконе и размышлявшая: «Ах, да: добро, зло, жизнь, смерть, Ты и Твоя Вечность, это все прекрасно и замечательно, но неужели это всё?»
Письмо из Кэмден-Тауна
Кэмден-Таун, Лондон, утро понедельника, 10 декабря 1962 года. Я приехал позавчера вечером на поезде, согласованном с пароходным расписанием, пробыл здесь пока только полтора дня и в течение этого короткого, но напряженного временного промежутка уже успел поприсутствовать на большой party,[117] посмотреть различных зверей в зоопарке и в общей сложности целый вечер, вторую половину дня, а потом еще один вечер провел в обществе Вими; короче, если б я не хотел усложнять себе жизнь, я просто сказал бы, что «всего не перечислить»; мне все же придется, если уж не для грядущего, так для нынешнего, неверующего поколения, среди которого я приговорен жить, дать как можно более пунктуальный отчет, стараясь не отвлекаться от правдивых событий, по крайней мере, насколько мне позволяет мой характер; в данном замысле я движим не столько Внутренним Вдохновением или Творческой Необходимостью, а расчетом, исходящим из того, что издатель этой газеты,[118] насчитывающей, по скромным подсчетам, минимум семь сотен читателей, повысил гонорар на 3 с половиной гульдена за лист, в чем мне, собственно, и хочется убедиться; касаясь же причин, побуждающих к писательству, замечу, что Деньги являются, наверное, единственной честной и приличной мотивацией. (Потому я от всей души приветствую слова Саймона Рейвена[119] на заседании Writers Conference в Эдинбурге, посвященном теме commitment, о которых я не упомянул в первом письме моих путевых заметок: он сказал, что, вероятно, чопорность и лицемерие вынудили всех предыдущих ораторов обойти предмет роли денег; он, во всяком случае, пишет именно ради денег и потому приспосабливает свою работу к требованиям журнала, который платит больше всех; и, наконец, по его личному мнению, все мы committed to money, and, ultimately to death.[120])
Того, кто сможет описать путешествие из Амстердама в Лондон на поезде с пересадкой на корабль, а потом вновь на поезд, да так, чтобы читатель не захандрил, я буду по праву считать гением. Не могу себе представить, что где-либо в мире существует более идиотский маршрут, который, ко всему прочему, за столь короткое время так выматывает. Несмотря на то, что по гороскопу я Стрелец, мой асцендант,[121] застенчивый и чувствительный Рак, является причиной того, что я совершенно не приспособлен к поездкам и всю ночь перед отъездом не могу сомкнуть глаз. Если никто из ближних не успокаивает меня в процессе упаковки багажа и подготовки бумаг, я просто схожу с ума. Вроде бы ничто не предвещает неблагополучного прибытия, но возможность хорошего исхода путешествия кажется мне каждый раз такой маловероятной и хрупкой, что я даже думать об этом боюсь, чтобы не зациклиться на предположениях, что деньги, паспорт или багаж могут быть потеряны или украдены, что меня ранят, арестуют или я, в припадке агорафобии, никем не замеченный, прыгну за борт. Потому в назначенный пункт я приезжаю неизменно с кругами под глазами, до предела напряженными мышцами лица и спазмами в желудке: вот почему встречающие всегда находят, что я «потрясающе выгляжу».
Ко всему прочему, я никак не пойму, почему на борту Воздушных и Водных Кораблей, из которых последние всегда производят на меня магически-возбуждающее действие, мной овладевает постоянная, хоть и умеренная, но пожирающая энергию мания преследования. Надеюсь, вам теперь ясно, что я путешествую только для того, чтобы куда-то добраться и ни в коем случае не ради удовольствия перемещения. А если Бог однажды будет «все во всем», то это, по-моему, должно включать в себя то, что все будут находиться друг от друга на расстоянии пешей прогулки, чтобы, так сказать, никуда не нужно было ходить — когда мы воссоединимся с Ним, самым удивительным будет то, что мы увидим: Царство Божие устроено очень по-деревенски, оно не больше, чем Схорл;[122] там безветренно, можно поболтать, выкурить трубку у черного входа, поглядеть в небо и так далее. Покой, никаких ссор: в мире и так достаточно несчастий. Ну, это я так.
Идем дальше. Вопрос напрашивается сам собой: зачем же я, со своим больным телом, куда-то поехал? Ну что ж, обычно я, по доброй традиции, раз или два в год езжу в Англию, чтобы погостить у моего лондонского друга П. — я познакомился с ним в 1953, а когда позже, в трудные времена жизни в Лондоне, заходил к нему, то вместо приветствия он всегда спрашивал: «Have you eaten?»,[123] вопрос, который далеко не каждому в голову придет, — по той же традиции он как минимум раз в год останавливается у нас в Амстердаме. (Как-то раз у нас возник смелый план, по которому мы оба, то есть я и П., по окончании моего визита должны были сесть на паром и вместе поехать из Англии обратно в Нидерланды, купить в Амстердаме Рождественскую Елку, нарядить ее и так далее; план, которому, к сожалению, не суждено было сбыться, я имею в виду, путешествие вдвоем, от которого я многого ожидал: например, на борту все время играть в канасту,[124] трепаться без умолку и задумчиво заливать пищевод можжевеловой водкой, невзирая на погодные условия; лучше быть вдвоем, чем одному, как я всегда говорю, есть какое-то утешение в компании; П., кстати, обожает можжевеловую водку и считает ее, если не ошибаюсь, самым изысканным напитком на земле после коньяка; в Амстердаме он всегда берет с собой в постель полный стакан водки на сладкий сон.) Но решающим фактором моего отъезда было письмо Вими (золотко мое), в котором он признался, что скучает по мне и по дому и желает устроить Переговоры на Высшем Уровне. И больше я ничего не скажу, рот на замок, — в конце концов, все это Интимные Дела, которые никого не касаются. Последние пару дней перед отбытием прошли в ужасном беспокойстве, со сменой настроения, колеблющегося от мыслей о самоубийстве до чудаковатой, почти волшебной эйфории. (Кто-то однажды заметил, что я сам себя свожу с ума, и в этом что-то есть.)