По следам судьбы моего поколения
Шрифт:
— А что я вам сделала?
— Ну как вы понять не можете? Меня вынудили в III-м отделе давать о вас сведения!
— Вас? Не может быть! — не поверила я.
— Угрожали и мне и братьям тем, что их разъединят и ушлют на самые тяжелые работы, взывали к моим партийным чувствам и обязанностям. Не устояла, не нашла в себе сил отделаться, не отказала. Мне указали на вас, еще на одну женщину и на двоих мужчин из мастерской. Вам до меня не должно быть дела, вы теперь презираете меня! Умоляю об одном — забудьте, что мы знакомы, уйдите из барака и молчите о моем несчастье, чтобы не узнали братья…
Не спрашивала, о чем должна доносить на меня, но была уверена, что узнали о нашем свидании с Колей и что он арестован. Писем от него все не получала. Не могла же я при ней проявить любопытство: человек, который на такое решился, уже над собой не имеет власти, он уже пропал. Не знаю почему, но я постоянно была на особой заметке Ш-го отдела.
По положению медсестры давно имела право на переход в другой барак, но прижилась в общем бараке и не хотелось
Со стареньким чемоданом и с Фаниным чехлом я и двинулась в путь. Зима-лето, зима-лето, зима-лето, так считают урки свой срок… С трепетом ждем каждую почту. Письма из дому приходили. Детишки уже пошли в школу с начала учебного года, очередь дошла и до Валюши, писали о своих новых впечатлениях, а я часами расшифровывала неизвестные для меня иероглифы их далекой жизни.
Со страниц маминых писем просвечивала предельная усталость, пересиливаемая желанием ободрить, рассказать хорошее о детях, об обнадеживающем в жизни и в литературе. К счастью, старшая сестра была возвращена из ссылки и всемерно поддерживала маму и наших деток, хотя сама в то время находилась в сложнейшем общественном и личном переплете. На работе в институте ее восстановили, и страстная увлеченность работой ее спасала. Для мамы же ее возвращение было целительным. Мать моя обладала самым замечательным свойством — она не просто любила жизнь, она вдыхала жизнь во все окружающее, она не ждала, чтобы жизнь приносила ей свои плоды и не томилась в ожидании ее благодати, а сама творила жизнь, потому что была одаренной во всем, за что бы ни бралась, — в воспитании, искусстве, отношениях с людьми. Она во всем справлялась, все у нее спорилось, она умела дарить радость. О моих детях писала с упоением и видела в них самое хорошее, что может увидеть только настоящая мать или очень умный педагог. Я как бы с нею вместе участвовала в их жизни, мама советовалась со мной, конечно, не для того, чтобы руководствоваться моими указаниями через несколько месяцев после событий, а чтобы приобщить меня к жизни детей.
От Коли вестей все еще не было. Приблизилась распутица — еще полтора месяца перерыва связи, почту тогда самолетами не доставляли. Только с началом санного пути получила сразу три его письма, он продолжал работать на маслозаводе и ждать конца второго срока. Значит, о свидании не узнали. Я воспряла духом. Очередная задержка писем по неизвестной причине.
Пока мы работали на свободе, нам казалось, что мы живем интенсивной общественной жизнью, хотя она постепенно и урезывалась, но стоило отдалиться и посмотреть со стороны или с изнанки, как обнаруживалось неблагополучие. Все самые священные понятия: правда, свобода, народ, совесть — утратили подлинный смысл. Год за годом людей брали, наносили удары по наиболее передовой части пролетариата и интеллигенции, а «народ безмолвствовал». Террор душил все живое, а так называемая «общественная жизнь» оставалась равнодушной к событиям, каменно-неколебимой, покорной, «неосведомленной». В лагере же изоляция и неосведомленность имели силу закона. На том лагеря и стояли. Однако и здесь существовала своя информация, и поскольку дезинформации тоже почти не существовало, то сведения просачивались и пробирались за тысячи километров то ли по течению рек, то ли со снежной поземкой, то ли дорожной ледянкой или пристав к полозьям северных упряжек, но так или иначе они докатывались до самых отдаленных лагпунктов. Кочмес не был исключением.
И вот зимой 1939–1940 гг. мы почувствовали, что сила главного удара, сосредоточенная на нас в 1937–1938 гг., отклонилась несколько в сторону. Можно было догадаться, что внедренная в практику государственного аппарата система репрессий, продолжает действовать; безусловно, удары падают, но несколько ослаблены в нашем квадрате. Потом: оказалось, что это не было обманом: узнали, что кое-кого после двух лет заключения выпустили из тюрем, для ряда лиц смертная казнь заменена десятью годами, а тюремное заключение — лагерями, временно приостановлены массовые расстрелы. Принципиально ничто не изменилось, но, видимо, какие-то неизвестные нам толчки задерживали действие истребительного вулкана. Смешно сказать, но когда я в марте 1940 г. получила от мамы телеграмму «Поздравляем с победой…», то не знала, о какой победе шла речь. Почти невозможно себе представить, что граждане воюющей страны даже не знают о том, что идет война. А так было, настолько крепко была закупорена банка, в которой нас мариновали!
Снова обратилась к вольному бухгалтеру за объяснением (он передавал телеграмму), тот неохотно объяснил, что шла война с Финляндией, закончившаяся нашей победой. Очевидно, происходили чрезвычайно серьезные события в международной политической жизни, которые заставили чуть приоткрыть клапан внутриполитического давления.
Предыдущая зима была суровая, но поздняя, зима же 1939–1940 гг. наступила
очень рано и лютовала долго-долго, так что навигация открылась лишь во второй половине июня. Река стала второго октября, а лед на Усе тронулся 16 июня! 9 месяцев под панцирем льда! Эта зима послужила мне хорошим предупреждением: твердо решила, если получу освобождение (срок кончался в апреле 1941 г.), то не буду ждать навигации, а уйду немедленно какими угодно путями, и я ушла. Те, кто остались до навигации в 1941 году, на волю так и не вышли, началась война, и все были задержаны «до особого распоряжения» на годы, иные на 15 лет. Сейчас припоминаю, что работая на сверхизнурительных в условиях севера строительных работах, мало замечала природу и ее красоту, но перейдя в ясли, почувствовала ее с новой силой. В октябре и ноябре снег с пургой заносили и заметали малюсенький одноэтажный и палаточный Кочмес без передышки. Стояли сугробы в два и три человеческих роста. Пласты снегов по бокам протаптываемых и прорываемых дорожек образовывали высокие стены. Даже за дровами для ясель в некоторые дни решались ехать только самые отважные и преданные матери и отцы, среди них немало отчаянно смелых уголовных. Не только люди, лошади тонули в снегу.И вдруг, как по команде, снег перестал валить, нагрянули бесснежные, обжигающие, каленые морозы. Земля безжизненно застыла в смертельных морозных объятиях. Даже заключенных актировали несколько дней подряд, хотя мы привыкли работать и под ливнем, и в морозы, и по колено в грязи. Но небо было прекрасно. Когда смотрела на него, в голову приходили библейские сравнения. В небе отражалась божественная, сверхъестественная законченная красота мироздания. Много раз закутавшись выбегала на 50-градусный мороз полюбоваться величественной картиной. Казалось бы, стоишь одна-одинешенька под леденящими полярными лучами луны и северного сияния на краю света, кругом никого, а испытываешь ощущение непосредственной связи со всей вселенной, сопричастности с миром.
Полная застывшая тишина, нарушаемая лишь треском мороза. Горизонт бездонно-черный и в то же время светит луна под нимбом, мерцают, то накаляясь, то потухая, звезды, скачут сполохи северного сияния, выделывая замысловатые пируэты, исчезают, вновь появляются, догоняют друг друга. Красота неба притягивает как магнит. Созерцание ее, слияние с ней есть то высшее наслаждение, которое дается человеку чрезвычайно редко в жизни. И, может быть, именно тогда, когда человек находится в особенно трудных обстоятельствах и жалкой обстановке, если он еще в силах приподняться над всем этим.
Вокруг столько горя, столько несправедливости и надругательств! Не только твоего личного горя, оно тонет в море общего, нарастающего, безграничного. Людские жизни, как выкорчеванные пни, в наших беспредельных лесах и пространствах. Кровь, гибель, сироты-дети, наши матери… Но есть и сила отвлечения. В чудесный миг отрешаешься от всей скверны, спадают лагерные одежды, оковы, рывок — и ты становишься живой частицей мироздания, а не бессмысленным атомом в стихийном вращении…
Другой штрих, другая ночь. Темная и глухая. Не видно ни зги. Снега много, выше головы. Иду из ясель в аптеку. Сбилась с тропки. Заплутала на маленьком пространстве. На мне грубая вязаная юбка, в которой я ежеминутно погружаюсь в сугробы. Она отяжелела, сожалею о спасительных ватных брюках. Никак не могу выбраться. Наконец вижу огонек и иду на него. Натыкаюсь на ночной обход ВОХРа. Допрашивают нагло и оскорбительно. Для них подходящее развлечение и материал для рапорта! Юнцы развращены нашей им подвластностью. Огрызаюсь. Ухожу. Мела метель, продрогла и болезненно-остро почувствовала бесправие даже в такой мелочи.
Не приемли эту действительность!
Незадолго до Нового года заведующая аптекой Шура Кукс загадочно шепнула: «Есть новогодний сюрприз! Но надо проявить военную хитрость, чтобы мы могли им насладиться». Сколько ни выпытывала, какого рода сюрприз, она хранила тайну.
Встречались мы ежедневно, каждый вечер я ходила в аптеку за лекарствами для ясель. От нее узнавала все лагерные новости. Александра Ильинична приготовляла лекарства, а я расфасовывала порошки. А аптеке хороцю — чистота, тишина, белые халаты и косынки, стерильная посуда, недосягаемость для ВОХРа и умная собеседница. В аптеке хранится спирт, сулема, наркотики, яды, туда всем посторонним, вплоть до III-го отдела, вход запрещен. Без этого условия Кукс категорически не соглашалась работать в аптеке, а другого химика-провизора на командировке нет. У Шуры были знакомые на Воркуте, и в посылку с лекарствами они умудрились вложить две пластинки для проигрывателя. Это и был ее сюрприз. Однако нужен патефон, который имелся у начальника Сенченко. Просить у него невозможно, последует изъятие пластинок, значит, надо ждать удобного случая. Одарич часто делал операции вольным, через них и надо добыть проигрыватель, соблюдая предосторожности. Все подземные ходы проделала, конечно, Шура, прежде чем я была приобщена к тайне. Кукс мечтала, чтобы выла и шумела пурга для поглощения звуков.
Застонала пурга, решили воспользоваться субботним вечером, когда многие заключенные будут в клубе. Я почти перестала ходить в клуб, зато часто забегала на репетиции смычкового оркестра, для которого мы с Олей переписывали ноты и партии. Александра Ильинична обставила все с максимально достижимой для нас торжественностью. Нас в аптеке пять человек: Шура, ее муж Берлинский, доктор Одарич, Виктория Щехура и я. Окно плотно завешено одеялом под марлевой занавеской. Стол накрыт простыней. Посредине патефон, две пластинки. Около каждого мензурка с разбавленным спиртом, хлеб и конфеты-подушечки.