Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По следам судьбы моего поколения
Шрифт:

Заболели почти все дети, а у 36 детишек пневмония, часто ползучая, изнурительная, затяжная. Дети полярные, выросшие без витаминов, без многого. Дети метались в жару, задыхались, хрипели, взгляд становился бессмыслеиным. Все мы сбивались с ног, дежурили круглые сутки и мы, и матери, из кожи лезли вон, чтобы их спасти, а детки все же погибали.

Сенченко разъярился и обвинил нас же во вредительстве. Чего он только нам не говорил — профессиональные убийцы, неучи, лодыри. Надо было свалить ответственность с больной головы на здоровую. Узнал он и о нашем рапорте на Воркуту, и вместо надежд на награду встали другие перспективы. Дважды на Воркуту он посылал нарочных за лекарствами.

От

пневмонии погибло 8 ребят. В ясли вошла смерть. До эпидемии у нас погибали только нежизнеспособные дети с плохой наследственностью. Сейчас же умерли чудесные, здоровые от природы ребятишки. Боролись изо всех сил и не справились с болезнью. Среди других помню и очаровательную Тарланку. Мать ее — голубоглазая ленинградка, студентка-технолог, постоянный ясельный возчик, несколько грубоватая и прямолинейная, но нежная и умная. Отец — партработник из Средней Азии, жгучий брюнет с черными блестящими глазами, тоже работал на лошади. В жестокие морозы эта пара безотказно нас выручала в снабжении водой, топливом, продуктами.

Девочка родилась миниатюрная; черненькая, с глазками как блестящие черные пуговички или смородинки, с чуть косым разрезом и темной южной кожицей. Назвали ее Тар-ланка, что на языке ее отца означает «редкая птичка». Малютка прекрасно развивалась, в 10 месяцев легко передвигалась, а к году бегала и щебетала. Всю болезнь была весела, но худела, таяла на глазах. Смуглые щечки потеряли окраску, она перестала смеяться, закашливалась, и тогда на глазах появлялись слезки. Любимой игрушкой ее был фонендоскоп Аси Романовны, она перекидывала слуховые трубки справа налево и улыбалась. Когда состояние стало резко ухудшаться, Одарич решился на переливание крови от матери, но улучшение не наступило. С фонендоскопом в ручках перестала хрипеть и шевелить губками редкостная пташка, занесенная на далекий север и замерзшая в самом начале пути.

Болезни и смерти детей да томительное ожидание тепла, чтобы распахнуть окна и высушить наш дом-морилку, заполнили, как на грех, позднюю весну 1940 года. Только когда наступило тепло и можно было настежь открыть окна, натянув на них предварительно металлические сетки для спасения от комаров и мошки, мы избавились наконец от сырости и от болезней. Дети начали быстро поправляться. Теперь мы могли выносить их на прогулку под большой застекленный навес, закрытый от ветра со всех сторон, и оставлять на воздухе от кормления до кормления. С навигацией прибыло оборудование для кварцевого кабинета и спальные мешки для деток. Однако ясли были лагерные и изолировать их от лагерной обстановки и событий не удавалось и в дальнейшем.

Между двух миров

По медлительности течения времени последний год срока был самым томительно-долгим, уступая лишь времени в одиночке. По радиосводкам чувствовала напряженный ускоряющийся ритм бегущего времени. Но то время было вне меня, я же начала ценить время, как все ожидающие освобождения, — месяц за год, неделю за месяц… Преследовало ощущение, что я не проскочу в полосу освобождений и застряну здесь навсегда. Ощущение это было со мной и в бараке, и ночью во сне, повсюду. Перестала замечать природу, ее красоты, ни с кем не хотелось говорить. Только в яслях, среди детей забывалась, в остальное время недуг этот меня не покидал.

В декабре 1940 г. заканчивался второй срок у Коли. Страшилась третьего срока, новой надбавки, «довеска». Кончалась и пятилетка у Оли, на месяц позже моей. Она ждала уверенно и мечтала вслух о своей Танечке. Боясь ее огорчить, выслушивала ее мечтания, носившие сказочно-фантастический колорит, пересиливая свои сомнения.

Перед каждой почтой меня охватывала нервная лихорадка, как то бывало на следствии.

Мамины письма полны ожиданий и надежд. Я же, что называется, извелась, заболела мыслью об освобождении. Она была назойлива и привязчива, как липкий, едкий пот, как кошмар, то есть чувства были противоположны тем, какими они должны были быть.

Незадолго до окончания Колиного срока пришло известие о смерти его матери, человека чудесной, теплой души, нежной матери и труженицы по призванию. Не дождалась, а как ждала своего Коленьку…

Следующая почта. Начальник Сенченко вручает телеграмму от Коли из Усть-Цильмы. Не решаюсь ее прочесть, только несколько раз ловлю название места отправления, знаю, что там нет лагпункта, — либо новый срок и его куда-нибудь переводят, либо он освобожден, а Сенченко, мой явный недоброжелатель, даже немного взволнованно говорит: «Читайте, читайте!» И я читаю: «Освобожден еду домой взял направление Вологду жду тебя целую Коля».

Обычно верю в таинственную силу предчувствия, но на этот раз ничего подобного не было, полное смещение восприятий, точно все перевернуто дном кверху. Никак не могу прийти в себя, забегаю в контору к Оле, кладу телеграмму на стол. Она мгновенно загорается, хохочет и вскрикивает со свойственной ей одной поглощенностью минутой. Ее не узнать. Она торжествующе размахивает телеграммой и на всю контору победоносно кричит: «Аддочкин муле освобожден! Это же чудесно, а что я говорила?» Я не помню, говорили ли мы когда-нибудь об этом, я не решалась говорить с ней после расстрелов прямо о вещах, для нее уже недоступных, но, быть может, она внутренне возражала мне, когда; иною владела скрытая меланхолия. Теперь же мне кажется, что она действительно так говорила, и я отвечаю: «Да, да, ты права!»

Во всяком случае после получения телеграммы я из одной крайности бросаюсь в другую и живу уже двумя жизнями.

Еще работала так же с утра до ночи в яслях, возилась с ребятами, но уже все заслоняли и оживляли новые, призывные голоса и видения, уже смотрела на всех как бы издалека. Не потому, что все стали мне далеки, напротив, грусть об остающихся переполняла меня, как и чувство вины перед ними и сознание, что я что-то обязана сделать для них здесь или там, но предвосхищение будущего владело теперь мною, как незадолго до того обуревало чувство обреченности на постоянную жизнь в лагере.

Короче говоря, никакого здравомыслия, меня трепали стихии чувств, и во всем было мало объективности. Через годы можно иронически отнестись к нервическому состоянию освобождающейся, но тогда это было закономерно: по существу ничто не изменилось с 1937–1939 годов, разве только наступила несколько иная ситуация, и власть самого разнузданного произвола была все так же распростерта над нашей жизнью и сознанием. Всего можно было ожидать.

По мере приближения конца срока полыхающее состояние перегорало, оставалось твердое решение — уйти при первой возможности, не дожидаясь навигации. Уйти пешком, если не будет попутного возчика. Идти одной с остановками на стоянках и во встречных селениях, если не будет спутника. Лишь бы не потерять ни одной минуты свободы, какой бы она ни была и что бы она ни сулила.

Товарищи считали это безумием и упрямством, но у меня не было никаких колебаний. Одна мысль: уйти на свободу, вырваться из ненавистного лагеря! Дело было вовсе не в отсутствии терпения, его хватило бы, а во внутреннем сознании. А внутреннему чувству в таких случаях необходимо подчиниться и следовать ему.

Арестована была в ночь с 1 на 2 апреля 1936 года, значит документы должна получить 2 апреля 1941 г. в Усть-Усе. До нее 250–300 пеших километров по реке и ледянке. В Кочмесе освобождающихся со мной в одно время нет, но решения не меняю.

Поделиться с друзьями: