По Старой Смоленской дороге
Шрифт:
Голубов ничем не выдал своего беспокойства и лишь сказал Заморину мимоходом:
— Не забудь землю «понюхать».
Потом Заморин сознался мне, что не волновался так и перед первым самостоятельным полетом, когда на место инструктора в У-2 были погружены мешки с песком. Он, восемнадцатилетний паренек, учлет Могилевского аэроклуба, один-одинешенек сел в самолет, а его инструктор, Иван Николаевич Демченко, с которым он до того был неразлучен в воздухе, остался на земле около посадочного знака «Т».
Заморин привычно ступил на крыло машины, легко перемахнул в кабину и поднял правую руку. Голубов в ответ взмахнул белым флажком.
Заморин уселся поудобнее и закрыл прозрачный колпак над головой. Глаза его, защищенные очками, сразу стали строже, внимательнее, а руки, хранящие следы ожогов, надежно легли на ручку управления, оплетенную просмоленной бечевкой.
Он взлетел, убрал шасси и ревущим вихрем промчался над самым аэродромом. Заморин «нюхал» землю: человек, который долго не летал, отвыкает от скорости, отучается
Затем он устроил себе экзамен высшего пилотажа. Учитель его стоял, запрокинув голову в шлеме с ларингофоном, стараясь хоть к чему-нибудь придраться, не находя оснований для придирок и радуясь тому, что Заморин не утратил своего великолепного летного почерка, изящного и в то же время строгого, стремительного, не знающего описок и грязных каракуль, не признающего затейливых завитушек в небе и в то же время всегда таящего опасные неожиданности для противника.
Наконец Голубов подал Заморину команду идти на посадку, и тот с былой, нерастраченной точностью сел на дорожку, еще не просохшую после утреннего дождя.
Только что под прозрачным колпаком в шлеме с ларингофоном он был условно занумерованным «Ястребом» или «Арканом», а сейчас на земле он опять — Иван Заморин, бывший командир звена.
Когда Заморин вылез из кабины и снял шлем, щедрый на замечания и скупой на похвалы Голубов приказал:
— Старший лейтенант Заморин, принимайте под команду свое звено.
Заморин вздохнул со счастливым облегчением и сказал себе:
— Сегодня я вылечился.
Дер. Хатенки. Под Козельском
Июль, 1943
РЕКОМЕНДАЦИЯ
Сумерки успели перекрасить дальний сосновый бор в лиловый цвет, трава стала серой, щиток пулемета — черным, а на предвечернем небе обозначилась луна. Пулеметчик Лоскутов сидел на бруствере, свесив ноги в окоп. Он неторопливо достал кисет, скрутил цигарку, сделал несколько затяжек и повел рассказ дальше:
— Мартынов — это такой человек, что если о нем подробно напечатать в газете, то одной страницы никак не хватит, а скорей всего, придется уделить ему две страницы, а то и всю газету. В мирное время Мартынов Иван Климентьевич работал где-то по театральной части — освещал спектакли цветными лампами. Рассвет на сцене показать или заход солнца — это была его обязанность. И хотя Мартынов человек театральный, но пулеметчик из него получился стоящий. А если кто в этом сомневался, то лишь до тех боев, которые наш расчет принял у рощи «Огурец» и еще у рощи «Подкова». Иван Климентьевич с вечера перебрал весь пулемет, смазал, зарядил; он пулемет наш «Максим Максимычем» звал. Приготовили запасные позиции как полагается. Поселились на высотке — клевер, волшебный запах от него. Фашисты крестили из всех родов оружия. Но ночь — августовская, черная, и били они больше для психологии. Лежит Мартынов в окопе, на звезды смотрит и медленно так, со значением говорит: «Со мной парторг роты вчера беседовал. Заявление я уже написал. В кармане держу». Поздравляю, Иван Клементьевич, сердечным образом, говорю. Давно тебя наставлял. Тогда Мартынов и говорит: «А мог бы ты мне, Лоскутов, например, рекомендацию дать?» Какой же вопрос, говорю. Давно предлагал. Разве мы не за одним щитком лежим? Разве нам обоим не свистят одни и те же пули? Не воюем вместе согласно приказу? Мартынов приподнялся на локте, повернулся ко мне и со значением говорит: «Вот и я хочу, чтобы мне приказы давали по всем статьям: от командования и по партийной линии…» Спали мы в очередь. Когда развиднелось, я достал карандаш, бумагу и написал Мартынову рекомендацию. Но передать ту рекомендацию мне не пришлось, потому что бой взялся сразу — небу стало жарко и нам горячо. Мартынов наводил, я — на своей должности, вторым номером. Подносчиком хлопотал Микола Корж. Фашисты накапливались в роще «Подкова» для контратаки, но Иван Климентьевич никак не позволял им подняться с травы. Ведь это не только пулеметчик, а, можно сказать, заслуженный артист. Слева росло горбатое деревцо, ориентир «четыре». Возьмет Мартынов это деревцо на мушку, откроет огонь и плавно так, без рывков, не нажимая на ручку затыльника, проведет вправо. Рассеиванье давал во всю ширину рощи — фашистам было на что обижаться: валились, как трава под острой косой, и земля на том лугу намокла от крови. Эх, не видели вы мартыновской работы, — печально сказал Лоскутов, соболезнуя мне, как человеку, который пропустил в своей жизни что-то очень важное и который уже никогда не наверстает упущенного… — Окопались мы как полагается, надежно. Иван Климентьевич, помню, наш окоп называл суфлерской будкой. Ствол у «Максим Максимыча» раскалился, теплый воздух от него легким облачком подымается. Мартынов достал флягу с питьевой водой, отхлебнул глоток, дал пригубить нам обоим, а все остальное вылил в кожух. Осторожно лил, капли мимо отверстия не пронес. Но вот когда уже стал завинчивать пробку наливного отверстия, ударила Ивана Климентьевича пуля. Прижал он руку к груди — будто что-то рассказывал, ему не поверили, а он божиться стал. Постоял так на коленях и упал. Я занял место Мартынова, а Коржу — он парень рослый, ковалем работал на Украине — приказал оттащить первого номера поближе к санитарам. Перевязал его Корж, осторожно
положил себе на плечи и собрался ползком в дорогу. Мартынов открывает глаза. Слышит — пулемет бьет, а меня не видит, повернуться ему никак нельзя. «Наш?» — спрашивает. Корж кивнул. «А лент набитых сколько в коробке?» — спрашивает. «Одна тількі». — «Что же ты раньше времени в санитары записался?» — медленно так спрашивает и руку к груди прижимает. «От другого номера приказ вышел», — оправдывается Корж и боится: а вдруг Мартынов подумает, что он по своей воле пулемет оставил? Что он, под предлогом эвакуации командира, хочет податься с высотки в тыл? «Эвакуацию отставить, — тихо говорит Мартынов. — Приказа отходить не было. Набить ленты». — «Слухаю», — говорит Корж и чуть не плачет. «Будем биться до последнего патрона, — говорит Мартынов. — Как подобает нам, партийным людям…» И закрыл глаза… Когда очередь кончалась, мне слышно было, как Иван Климентьевич бредил. Что-то говорил про сцену, кричал: «Давай занавес!» — потом подавал команду: «По роще — огонь!» — и опять на красный свет жаловался. Корж набил новую ленту, растянул ее после снаряжения, чтобы не перекашивалась, уложил ту ленту в коробке как полагается — «гармошкой», и «Максим Максимыч» снова запел свою строгую песню… — Лоскутов сделал последнюю затяжку, обжигая пальцы, губы, и вдавил окурок в окопную глину. Он помолчал, как бы собираясь с силами, и продолжал:— Но Иван Климентьевич той песни уже не слышал… Похоронили его с почестями, как фронтовика и героя, на той самой неприступной высотке, а парторг сказал речь о непартийном большевике Мартынове. Хотел и я сказать речь, но тут у меня получилась осечка. Будто все слова перекосились и застряли в горле. Дыхания совсем не стало, и слезы, слезы потекли из глаз, хотя раньше я слез за собой не замечал. И, поняв, что речи у меня не получится, а слов моих ждут, я достал рекомендацию Ивану Климентьевичу Мартынову для вступления в кандидаты ВКП(б). Прочел я над могилой свою рекомендацию, вложил ее Мартынову в левый карман гимнастерки, где все мы партбилеты носим, и поцеловал товарища. А сказать от себя так ничего и не смог — сердце не позволило…
Погорелое Городище
Август, 1942
БУТЫЛКА ИЗ-ПОД ЛИМОНАДА
Все ушли, и человек остался в окопе наедине с ветреным апрельским вечером.
Не с кем перекинуться словом, некому дружески протянуть кисет с махоркой, нет никого, кому в случае нужды можно доверить свою последнюю просьбу.
Терехов сидит в сыром, глубоком окопе, на опушке березовой рощи, с юга вплотную подступающей к Можайскому шоссе. Стебли травинок колышутся на уровне глаз — пожухлая трава, зимовавшая под снегом.
Снег виднеется только на склоне холма, обращенного к северу. Снег давно потерял белизну, он лежит там, подточенный вешней водой, похожий на грязную пену.
Когда совсем стемнело и на небе обозначились первые звезды, в гости к Терехову наведался его сосед Ксюша. Так у них во взводе прозвали Ксенофонтова.
Ксюша молча уселся на бруствере тереховского окопа и свернул самокрутку.
Разведка предсказала атаку немецких танков на утро. И хотя Ксюша клялся и божился, что танки пойдут севернее рощи, на душе у Терехова было тревожно. Да и сам Ксюша был серьезнее обычного, не балагурил. Он выкурил самокрутку, не проронив ни слова, пряча огонек в рукав.
— Звезды-то сегодня какие, — сказал наконец Ксюша, вглядываясь в небо, и вздохнул.
И хотя звезды на небе были такие, как всегда, Терехову они показались, краше, чем обычно.
Ксюша, не прощаясь, направился к своему окопу у шоссе. Он не прошел и десяти шагов, а ночь уже затушевала его долговязую фигуру.
Терехов выгреб со дна окопа несколько касок воды, поправил подстилку из жердей, хвойных веток и встал, прислонившись к стенке.
«Неужели я никогда не увижу листьев на березах? — подумал вдруг Терехов со спокойным отчаянием. — А может, Ксюша прав? Что же тут невероятного? Танки пойдут севернее, с другой стороны шоссе, а я спокойненько просижу в окопе».
Было весело и необычайно приятно думать так.
Справа в земляной нише на хвойных ветках — тереховский арсенал.
Терехов протянул руку, нащупал в нише связку гранат.
Днем он сам накрепко перевязал их проводом.
Тяжела эта связка до невозможности. Далеко никак не забросить, а ведь ее полагается бросать из укрытия. Уж на что Ксюша черт длиннорукий, не хилого десятка, но и тот, когда первый раз примерился к связке, разочарованно прокряхтел:
— Да-a, Илье Муромцу или там Добрыне Никитичу заместо палицы она, может, и ничего, сойдет, а в нашем взводе такие богатыри на довольствии не состоят. Их бы кормить пришлось по тройной норме.
Забрел во взвод слушок, что скоро пришлют не то ружья какие-то особенные, крупного калибра, не то особые гранаты, которых танк боится. Где же они, эти ружья и гранаты? Что же наши оружейники моргают? Так и будем связывать ручные гранаты букетами? Надо было раньше думать-придумывать, как и чем броню сокрушать.
Еще когда Терехов учился в ФЗУ, он читал, как в Испании поджигали фашистские танки. Какой-то республиканец не то под Толедо, не то в другой местности с трудным названием вскарабкался на малом ходу на танк, поджег его горючей бутылкой и спрыгнул невредимый. Или газета постеснялась рассказать все, как было, и сочинила для читателей счастливую концовку?