Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Продавщица перепутала. Я просила сорок первый, а она… Там такой галдеж стоял».

Ревнуешь? Ну что ты, мама! Не сердце ведь, а камень в груди твоего младшего сына — разве способен он ревновать, обижаться, плакать, радоваться весне и поэтически сравнивать вечнозеленую сосну с пусть не зеленой, но вечной жизнью? Не человеческой — вообще. Так пинайте же его, отворачивайтесь от него, выхватывайте из рук рюмку с вином — он выдержит. Он железный. Вернее, каменный. А еще вернее — из железобетона, этакая современная конструкция двутаврового сечения.

Все хорошо, мама. Он — твой первенец, и как можно вырвать его из сердца? Как можно! Это природа. Не слабость, мама, а природа, физиология, поэтому к чему изводить себя? Ты обязана беречь себя. Слышишь, мама, обязана! Сейчас весна, пора кризов, страшное время

для гипертоников.

Неподвижное маленькое лицо с синими губами. Это, конечно, иллюзия, лицо не могло стать меньше, но почему-то именно это (такое маленькое!) пугает тебя больше всего. Пугает — наперекор твоей воле, и это, пожалуй, единственный случай, когда твоя воля пробуксовывает. Ты презираешь себя — за слабость и страх, для которого, твердишь ты себе, нет оснований. Конечно, нет! С минуты на минуту приедет вызванная отцом «скорая», сделают укол, и ей сразу же станет легче. Только не паниковать! Только не бояться, ибо страхом можно накликать беду. Прочь гонишь ты нелепые мысли — вроде той, что лицо ее стало меньше. Белые полоски под неплотно прикрытыми веками — ну и что, некоторые даже спят так. Дыхания нет, но это тоже иллюзия, обман зрения — ведь жилка на шее пульсирует. Слабо, но пульсирует. Ты не отрываешь от нее взгляда.

Люби кого угодно, мама. Не замечай меня вовсе. Не ставь кефир в холодильник, когда я задерживаюсь, — вундеркинду и теплый сойдет. А лучше вообще не выставляй, я и ледяного выпью. Но, пожалуйста, живи… Я перегрызу горло своему братцу, если этот пузатый гений с утонченной душой посмеет хоть раз еще играть у тебя на нервах.

Почтовый ящик на углу вашего дома. Тускло отсвечивает округлое ребро. Ты сегодня же напишешь в Жаброво.

«Я сейчас. Брошу только письмо». — «А завтра нельзя?» — «Нет. Я должен был отправить его еще позавчера вечером». — «Хорошо, милый, Я пока разберу постель».

АПОЛОГИЯ

Роман

Часть первая

Обвинить, утверждает Апулей, можно и невинного, уличить — только виноватого.

Твоей вины тут нет. И хватит об этом! Полюбуйся-ка лучше морем. Тяжелое и холодное, зеленое, в белых барашках… Величественное. Летом оно не бывает таким. Распластавшись у ног, терпеливо сносит бесчисленные надругательства людей, что алчно стекаются отовсюду на его узкий берег. Море летом…

Не Гирькину ли принадлежит сравнение пляжа с жизнью в миниатюре? Маленький и белый, как загогулина на проросшей картофелине, костлявый, он стоит в стороне, в узеньких, на тесемках, плавках, которые вот уже столько лет не носит никто, и со смешанным выражением любопытства и брезгливости глядит на разомлевшие под солнцем потные тела. По мере глубины сплошное живое месиво распадается на отдельные особи в синих, красных, белых и зеленых резиновых шапочках. На островках мели — обросших скользкими водорослями камнях — они снова соединяются. Каждый норовит доплыть до такого островка, потому что вода здесь чище, не то что у берега, — коктейль из песка, раздавленных медуз, мочи, персиковых косточек, в которых ребристо сверкает мокрое солнце, окурков, газетных клочков, огрызков первых южных яблок с еще белыми косточками.

К часу пляжный люд растекается по общепитовским очередям, а вечером выстаивает длинные хвосты за билетами на летнюю площадку, чтобы в тысячный раз посмотреть с заснувшим на руках измученным ребенком «Великолепную семерку» или «Генералы песчаных карьеров». Все это называется отдыхом, ради этого жертвуют отпуском, нервами, здоровьем, ради этого не жалеют никаких денег. С новой силой осознаешь всю чудовищную нелепость этой ежегодной летней миграции, когда увидишь ее глазами белого, как картофельная загогулина, стоящего в стороне Гирькина.

Лишь после часу, когда в полуденном аду оставались самые крепкие и самые жадные, спешащие нахапать за свои деньги как можно больше солнца,

Гирькин осторожно, точно барышня, вступал белыми ногами в мутную, но уже поуспокоившуюся воду. Долго шел, хихикая и ежась, по-бабьи охлопывая себя ладошками, потом долго стоял под прямым солнцем с непокрытой лысиной и, наконец решившись, быстро окунался. А ведь он три года плавал матросом… Три года! Стало быть, притворялся, что море в диковинку ему, как притворялся обыкновенным, наивным, даже недалеким человечком, хотя был талантливейшим поэтом и прекрасно знал это, а после смерти и остальные признали; Башилов писал, что его именем названа улица в его родном городе, о нем пишут монографии и воспоминания, спрашивал, не осталось ли снимков Гирькина.

Разумеется, его надо было снимать не длиннофокусником, а нормальным объективом, непременно диафрагмируя, чтобы ярче выписать окружающие детали, потому что само по себе его лицо не было интересным. Не то что некрасиво — сколько угодно некрасивых, даже уродливых, но блистательно выразительных лиц — именно неинтересно, тускло, банально. Лицо канцелярской крысы, всю жизнь прокорпевшей над счетами… Чего стоят одни только волосы — вернее, остатки волос, длинно зализанные на лысину с одного бока на другой! В фильмах такая прическа давно уже стала штампом, которым режиссеры припечатывают своих отрицательных героев. А эти небольшие, глубоко посаженные глазки, а тонкий носик! И при этом хотя бы одна морщинка на нездорово-бледном, маленьком, хотя и большелобом лице, которое спокойно можно брать даже коротким фокусом при направленном свете. Лицо поэта! Можно биться об заклад, что среди всех его снимков не найдется ни одного приличного.

Позировал он с готовностью и терпением: бесконечно можно было его поправлять, переставлять — он выполнял все с тщанием, хотя немного стеснительно, и эту внутреннюю скованность ты, сколько ни бился, убрать не мог. Отказавшись от постановочных портретов, ловил его на пленэре, однажды даже боковым видоискателем, однако напряженность оставалась. Раскованным Гирькин не бывал — во всяком случае, здесь, на юге, где все, как один, расслабляются, размягчаются, отпускают ремни до последней дырки. Парился в шерстяных брюках, когда же Башилов предложил ему шорты, смущенно засмеялся и замахал рукой. Ненатуральным было это махание, как, впрочем, и вся его скромность.

— Я пел вам стихи трех великих поэтов, — высокомерно изрек он, когда Лариса заметила с тонкой улыбкой, что и Блок, и Есенин, конечно, божественны, а вот две последние песни она, к своему стыду, слышит впервые. Это «к своему стыду» прозвучало так, что всем стало ясно: она отнюдь не считает обязательным знать их. И вот тут-то Гирькин произнес, не удостоив ее взглядом: «Я пел вам стихи трех великих поэтов».

Тогда это не показалось бахвальством, потому что никому и в голову не пришло, что последние стихи — его собственные и что этот плюгавенький, с куполообразным лбом человечек, неумело бренчащий на гитаре, безголосый, ставит себя вровень с Есениным и Блоком. Сейчас эти стихи знают все, а одно из них вошло в только что вышедший, оформленный Башиловым двухтомник русской лирики, который начинается Жуковским, а кончается Анатолием Гирькиным, именно этим стихотворением.

— Как это важно для поэта — умереть вовремя! — проговорила Лариса, задумчиво глядя на море и улыбаясь уголком рта. — Я понимаю: кощунственно думать так, но Гирькин, мне кажется, умер вовремя. И возраст он выбрал соответствующий — тридцать семь лет. Пушкин, Байрон…

— Перестань! — сказал Башилов. — Ты не имеешь права говорить так о нем.

Она промолчала, но улыбка, изогнувшая уголок рта — только уголок! — долго не сходила с ее освещенного закатным солнцем лица.

Никакой монохромной фотографии, пусть даже самой виртуозной, не запечатлеть всей изысканности этого лица. Светопись тут бессильна, она должна уступить место колориту, колорит же — прерогатива цветного фото, причем не сегодняшнего, а завтрашнего дня. Как удержать нынешним ширпотребным пленкам утонченное цветовое богатство этой замершей в розовом воздухе грациозной головки с копной красно-рыжих тонких волос, так, казалось бы, и просящих смять их в неудержимом порыве!

Поделиться с друзьями: