Победитель. Апология
Шрифт:
С суровым видом хвастал перед мальчишками, что немцы убили твоего дядю, который на самом деле был не дядей, а двоюродным дедушкой, в душе же страстно жалел, что никогда не видел его. Ах, как не повезло тебе! Привези тебя в Витту на несколько дней раньше, ты бы застал его: за неделю до твоего приезда его взяли то ли на сборы, то ли на подготовку — что-то связанное с армией, ты пропустил мимо ушей, ибо думал ли тогда, что пройдет немного времени и этот неведомый дядя станет предметом твоей мальчишеской гордости! С каким пристрастием рассматривал ты после его фотографию в голубом плюшевом бабушкином альбоме! Дядя был снят вместе с тетей Шурой, оба молодые и торжественные, она слегка склонила к нему голову. Альбом этот до сих пор цел, где-то в комнате
Пожалуй, ты слишком много внимания уделяешь технической стороне дела. Она важна, тут не может быть двух мнений, но подросток, который пришел в твою студию учиться фотоискусству, должен сразу же уяснить себе, что голая техника — ничто, всего лишь средство. Они забывают об этом, и тут твоя вина: провоцируемый их беспомощностью, ты делаешь на занятиях явный крен в сторону техницизма…
У некоторых отцы или старшие братья еще только уезжали на фронт, а твой дядя уже погиб. Недели полторы, наверное, ты был бесспорным фаворитом, а потом пришлось потесниться: у других тоже объявились погибшие, и не какие-то там дяди — отцы.
Получив на свой участок газеты, которых становилось все больше, потому что почтальонов работало все меньше, тетя Шура, прежде чем разложить их на круглом столе по улицам и домам, жадно их просматривала. Внимательно следил ты за ее лицом. Сползались бровки, морщины набегали на лоб, иногда она с трудом проглатывала что-то, и ты понимал: плохо, немцы опять бьют наших. Разумеется, ты огорчался, и выражение лица у тебя было подобающим, но в то же время в груди тайно проскальзывала радость. (Тайно! — стало быть, ты понимал, насколько неуместна она.) Что такое война для семилетнего ребенка, причем война в отдалении — выстрелов не слыхать и ни одной бомбы пока что не упало на ваш курортный городишко? Как и все твои сверстники, ты боялся, что завтра или послезавтра фрицев разобьют и все кончится. А сейчас — свобода, взрослым не до вас, хоть весь день не вылезай из моря, и даже сады никто не сторожит — забирайся и рви что хочешь, переспелые персики шлепаются на землю. А если лицо у тети Шуры хмурится и она вдруг крепко сжимает веки, будто нестерпимо больно ее глазам, — значит, до конца еще далеко. Однако ты не выказывал радости — напротив, тоже хмурился, и вздыхал, и спрашивал скорбным голосом: «Опять город оставили?» Что это было? Такт? Или первые буквы лицедейства?
— За победу! — произносишь ты. — За большой кусок хлеба!
И попадаешь в цель: взрослые растроганы, прерывисто, глубоко вздыхает тетя Шура, виноватыми глазами смотрит на тебя мать и, наверное, клянется в душе, что больше ни на день не оставит тебя. На столе темно-красный нарядный холм винегрета, увенчанный оранжевой морковкой, глубокая тарелка с разогретой тушенкой, какие-то консервы, яблоки, а в углу — сосна, которую в ваших южных краях именуют елкой. Новый год… Война еще не кончилась, но она уже далеко и откатывается все дальше, дальше к скорой уже победе.
Ни подобострастия, ни страха перед немцами дед не выказывал. Уже по стуку — нетерпеливому и требовательному, хозяйскому — можно было определить, кто это. Бабушка с остановившимся лицом спешила открывать, ты замирал, а дед как ни в чем не бывало продолжал колдовать с лупой в глазу над колесиками и пружинками. По одному, как правило, не приходили — по двое, иногда по трое, стуча сапогами. (А летом? Наверно, и летом, в тридцатиградусное пекло, ходили в сапогах. Во всяком случае, в твоей памяти визиты немцев в ваш дом нерасторжимо связаны с этими громкими шагами.) Но и тут дед не сразу подымал голову, заканчивал, а немцы терпеливо ждали, пока мастер обратит на них внимание. Наконец лупа выпадала из разомкнувшегося глаза и, качнувшись на шнурке, замирала. Спокойно и устало взирал дед на вошедших. Те весело издавали гортанные звуки, в которых иногда можно было узнать исковерканные русские слова, смеялись, а кто-то протягивал часы. Дед молча брал их, утомленным
движением вправлял в глаз лупу и немцы тут же замирали. Тихо, как школьники, наблюдали, как старый мастер, вскрыв крышку, что-то там изучает и трогает пинцетом. Затем лупа снова выпадала.— Зайдите завтра, — негромко произносил он, и тот, чьи были часы, понятливо кивал, радовался, повторял: «Карошо, карошо, морген», — улыбался и подмигивал тебе, иногда шутливо бодал пальцем, проходя мимо, а некоторые авансом дарили тебе шоколад. Явившись на другой день за отремонтированными часами, презентовали мастеру сгущенку и мясные консервы, сахар, галеты с выдавленными на них цветочками, сухую колбасу с веревочками на конце (на одном, потому что целую не приносил никто), копченую рыбу, какао…
— А вот и я! — весело объявил ты, неслышно проникнув в открытую дверь: тетя Шура проветривала комнату. Прикрыв глаза, глубоко втянул носом воздух. На столе высилась на блюде горка горячих оладьев. У двери на табуретке стоял уже погасший керогаз с черной сковородкой, рядом в тарелке темнели подгоревшие куски. Усадив тебя, тетя Шура поставила эту тарелку на стол, а блюдо благоговейно убрала в шкаф. Ты знал, кому предназначаются оладьи: тем полиомиелитным детям, которых тетя Шура и еще несколько женщин взяли под свою опеку. Сами, конечно, они не вытянули бы их, но им помогали. Один приносил стакан муки с отрубями, другой — пару крупных кремоватых гусиных яиц, третий — запотевший кусочек сала.
— А сама? — пробубнил ты набитым ртом.
Тетя Шура ласково прикрыла глаза.
— Ешь!
Бабушка провожала их до двери, на ходу сглаживая своей любезностью опасное нерадушие хозяина. Возвратившись, упрекала: как он держит себя, не задаром ведь делает, они благодарят, хотя могли бы приказать и чинил бы как миленький. Дед помалкивал, он был дальновиднее и тоньше ее. Часовых дел мастер всегда может сослаться на отсутствие какой-либо пружинки, и попробуй определи, саботаж это или пружинки действительно нет. Немцы, видать, понимали это, поэтому предпочитали не вести разговор с позиции силы. Да и зачем, если, несмотря на внешнюю неприветливость, старик безотказно ремонтирует все, что приносят ему? Безотказно и качественно, а немцы ценят мастеровитость, Словом, дед имел право на несуетность.
— За большой кусок хлеба!
Взрослые заулыбались, — кроме деда, он сидел с набрякшими мешками под глазами, зато растроганная тетя Шура все кивала и кивала седенькой головой.
Молча ставит перед тобой белую розетку с мелко наколотым сахаром: Первое мая! — и ей так хочется побаловать тебя. Однако ты отодвигаешь розетку.
— Им отдай.
Им — это больным детям, тетя Шура понимает тебя и грустно, благодарно улыбается.
— У них тоже есть. Это тебе. Возьми, пожалуйста.
— Нет.
Тетя расслабленно опускается на стул. В эту минуту она готова простить судьбе все невзгоды, потому что на свете есть такие дети, как ты.
Извинившись, что обстоятельства вынуждают тебя несколько заблаговременно поздравлять ее с днем рождения, протягиваешь незаклеенный конверт, а когда Фаина настороженно берет его, скромно отходишь к этажерке. Пластмассовый будильник, так оглушительно тикающий в иные минуты, ракушка, узкая ваза с двумя камышами — один чуть длиннее другого, портрет Есенина, где он полулежит, задумчиво кусая травинку… Как ни в чем не бывало рассматриваешь эти нехитрые украшения ее одинокого жилища, а тем временем за твоей спиной…
Сперва, по-видимому, она вынула авиационные билеты, потом театральные. Большой театр Союза ССР… Не верит глазам, не понимает, не может понять. Шагнув к этажерке, осторожно трогаешь пальцем соломенного бычка. Подарил кто-нибудь? Или сама купила? Сама — кроме тебя, ей дарить некому. Ты тоже не шибко балуешь ее подарками; она не отказывается, но всякий раз такая мука стоит в ее глазах. Ей ужасна мысль, что тут срабатывает некий негласный закон, предписывающий одаривать любовницу. Она ничего не хочет от тебя и никогда ничего не просит, но сейчас…