Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Побережье Сирта
Шрифт:

В комнате воцарилась тишина; слышны были только чьи-то шаркающие вдоль канала шаги, рассеивающиеся в послеобеденном дремотном забытьи. У меня вдруг появилось такое ощущение, что я медленно погружаюсь в зыбучий песок, и я машинально сделал шаг к двери. Бельсенца слегка вздрогнул, как внезапно проснувшийся человек, и сказал:

— …Вы идете во дворец; княжна ведь вернулась из своей поездки. Счастливый человек! Я-то туда хожу гораздо реже, чем мне бы хотелось. — Он посмотрел на меня с хитринкой и продолжил уже более серьезным тоном: —…Порой у меня возникает такое ощущение, что меня приглашают туда только затем, чтобы исполнение здесь моих служебных обязанностейвыглядело чуть менее скандальным. Заверьте княжну, что я никогда не доставлю ей никаких неприятностей.

Так вот с каждым днем все сильнее болезнь расширяла свои владения, сокрушая, порой совершенно неожиданно, все новые и новые оборонительные сооружения. Она продвигалась вперед под покровом тумана, подобно войску, хитроумно дезориентирующему противника и ускоряющему свой шаг. Когда я размышлял о полученных мною в Орсенне инструкциях и о доходивших до меня доброжелательных откликах на будоражащие Маремму слухи, то мне иногда казалось, что Орсенне надоело ее дремлющее под спудом здоровье и что, не осмеливаясь себе в этом признаться, она жадно ждет того момента, когда ей удастся стряхнуть с себя сон и начать житьтой интенсивной жизнью, что уже забрезжила в ее глубинах под спудом глухой тоски. Можно было подумать, что счастливый град, удачно приумноживший свои морские владения и столь долго озарявший путь сиянием неутомимого сердца своего преисполненным отваги энергичным мужам, в пору своей скаредной дряхлости стал внимать дурным вестям, вожделенно дрожа своими

поджилками.

Я расстался с Бельсенцей и, направляясь к набережной, где меня ждала лодка, углубился в лабиринт убогих улиц рыбацкого квартала. Как ни торопился я встретиться с Ванессой, все же иногда не без удовольствия задерживался на этих улочках, извивающихся между слепыми фасадами и печальными, занесенными песком садиками, куда уже в середине дня приходила прохлада. Там располагалось угрюмое и неспокойное предместье, брошенное как попало на волнообразные валики дюн, под которыми угадывался контур твердой земли; неприглядная запущенность и безнадежная дряхлость предместья усугублялись еще и тем, что выжженная растительность садов была уже не в состоянии удерживать пришедшие в движение пески, и время от времени можно было наблюдать, как налетавший с моря ветер поднимает светящиеся вихри над каменными оградами и нескончаемым дождем посыпает из них, словно из каскадов безмолвия, узкую мостовую; когда же я пытался заглянуть во двор поверх стены, то слышал яростный гул прибоя и получал в лицо резкий удар морского ветра. Я любил эту постоянно находившуюся под угрозой тишину и таящиеся в ней складки тени, как бы повисшие над глубинным, неизбывным ропотом пучин; я брал этот песок в горсть, и он струился у меня между пальцами, песок, провеянный столькими бурями, а теперь словно саваном покрывающий сонный город; я смотрел, как он засыпает Маремму, но в тот самый миг, когда я ощущал глазами и всем лицом яростный напор стреляющего песком ветра, мне начинало казаться, что вот сейчас сама жизнь неистово стучит у меня в висках и что-то под саваном начинает приподниматься. Иногда на углу какой-нибудь улицы появлялась несущая кувшин или корзину с рыбой жена рыбака; на ней была неизменная черная вуаль, из-за которой любая группа в Маремме кажется траурным кортежем и которой обычно прикрывают рот от песчаного града; она обдавала меня запахом моря и пустыни и проходила мимо в молчании, словно возникшая из пустынного некрополя, похожая на блуждающий в мертвом городе призрак или на те вспышки блуждающего, могильного огня, который поднимается и дрожит над землей, слишком насыщенной смертью. Жизнь, рискнувшая залететь в эти приютившиеся у последней черты края, оказывалась более уязвимой и более обнаженной, чем где бы то ни было, и, возникая на песочно-соляном горизонте в виде измученного образа, она металась по безликим улицам, как какой-нибудь позабытый посреди бела дня клочок мрака. Зависшее над морской гладью солнце уже клонилось вниз, и тут я ловил себя на желании, чтобы все внезапно застыло, а дни, и без того стремительные, стали еще короче; чтобы наступило время конца и пришел час последней неясной битвы; глядя широко раскрытыми глазами на плотную завесу моря, город дышал вместе со мной, словно часовой на вахте, на которого надвигается тень; затаив дыхание, он всматривался в глубочайшую точку ночи.

Придя к Ванессе, я находил ее то томной, то нервной; можно было подумать, что эти послеполуденные часы, которые она выкраивала для меня в своем времени, проводимом в удовольствиях, дезориентируют ее, кажутся ей праздным времяпровождением, и, какой бы веселой и нежной она ни представала иногда, мне всегда казалось, что эта тишина и этот ничем не заполненный покой сбивают ее с толку и что она боится оставаться слишком долго наедине не столько со мной, сколько с определенным образом ее самой, образом, возникающим только в моем присутствии. Когда погода была хорошая, я часто обнаруживал ее за каналом в заброшенном саду, где увидел ее утром перед нашим путешествием на Веццано, а в участившиеся осенью пасмурные дни она ждала меня в пустом салоне, где я чувствовал себя по-прежнему неуютно. От спокойной воды поднималась прохлада и окутывала весь погруженный в безмолвие дворец; иногда через открывающуюся на канал большую дверь доносился плеск погружаемых в стоячую воду весел; я мог быть уверен, что в этот час Ванесса во дворце одна, и иногда задерживался на мгновение под холодными сводами, гулким эхом отвечавшими моим шагам по плитам: мне тогда казалось, что я пробуждаю от сна спящий замок; глядевшие в окна из внутреннего двора неподвижные ветви зимнего сада казались застывшими в прозрачном хрустале. Века накапливались здесь, и неумолимое время стесывало один за другим углы, просеивало сквозь свое сито свет, посыпало все вокруг неосязаемой пылью и даже поместило в комнату этот шедевр безмятежности: вероятно, нигде не чувствовался лучше, чем в этом старинном дворце, всецело нейтрализующийгений города, который освобождал предметы от их слишком навязчивой конкретности и в конце концов придавал декорациям повседневной жизни целебные свойства некоего мягкого бальзама и полную незначительность пейзажа. Я вспоминал тогда свое посещение Сагры и былые речи Орландо, и, задерживаясь в залах этого раскрывающегося передо мной во всем своем безмолвии дворца, погружаясь в воды его мертвых зеркал и онемевших каналов, вдыхая жидкую прозрачность осени, прислушиваясь к едва различимому в напряженной тишине потрескиванию деревянной обшивки, я вдруг начинал воспринимать как своего рода откровение и его очарование, и знаки его неминуемой погибели; словно накапливаемые веками усилия Орсенны и все те образы, которые она охотно отыскивала в жизни, были нацелены на почти катастрофическое падение напряжения, на заключительное выравнивание, где все предметы лишились бы своего заряда, а все люди — утверждения своего оскорбительного присутствия, своего опасного электричества; слишком очеловеченные, слишком утомленные от непрерывного трения формы, посреди которых текла жизнь, превратились для нее в своего рода непрерывно уплотняющееся одеяние бессознательности, через которое уже не проходит ни один способный разбудить ее контакт. Просыпаясь по утрам, Орсенна натягивала на себя мир, как сшитый на заказ и уже порядком поношенный камзол, и от такой вот излишне комфортабельной привычности у нее утратилось всякое представление о собственных границах; ее слабеющее представление о самой себе медленно пускало корни в густо-густо замешенную на человечестве землю, от чего ей казалось, что за долгие годы она уже выпила ее до дна и что душа ее, превратившись в печать, глубоким оттиском поставленную ею на всех вещах, заставляет ее до головокружения всматриваться в бездну, всматриваться в свое слишком похожее отражение, возникающее на глади неподвижных каналов, как вглядывается в него человек, который неожиданно обнаружил бы, что он медленно скользит сквозь зеркало.

Когда я мысленно возвращаюсь к этим однообразным, монотонным дням, хотя и наполненным ожиданием и пробуждением, как томительная тошнота беременной, я вдруг с удивлением вспоминаю, что нам с Ванессой вроде бы почти нечего было друг другу сказать. Пыл, бросавший меня к ней, утолялся и быстро — словно приступ унылой предвечерней лихорадки на лагунах — угасал. Этот дворец, столь мало приспособленный для того, чтобы в нем жить, дворец, где непрерывно хлопали двери, где, как в церкви, царили гулкость и полумрак, где вдоль стен без конца сновали отражения колышущейся воды, был для нас чем-то вроде жилого леса, распахнутого под своей тенистой, неподвижной листвой на все стороны, где, однако, постоянно чувствуешь на себе чей-то взгляд. У меня никогда не было ощущения, что мы с Ванессой остались наедине; и кроме того, когда я лежал рядом с ней, то иногда мне казалось, что пальцами своей устало свисающей с постели руки я чувствую непрерывное течение скользящего вместе с нами быстрого потока; она уносила меня, как тогда, на острове, она тихо пускала в плавание по стоячим водам весь этот тяжелый дворец — эти послеполуденные часы быстротечной, лихорадочной нежности пролетали, словно уносимые течением реки, реки безмолвной и безразличной к уже видимому вдали последнему низвержению разукрашенного вихрями брызг водопада. Иногда, когда я смотрел, как она засыпает рядом со мной, у меня появлялось ощущение, что она отплывает от меня, словно от берега, и, вздохнув полной грудью, выходит на волне счастливой усталости в открытое море; в такие моменты она никогда не была обнаженной, а всегда, отстранившись от меня, зябким и быстрым движением натягивала на себя до самой шеи простыню — плечо ее под этой простыней, все струящееся ее длинными волосами утопленницы, как бы старалось оградить ее от какой-то неминуемой и огромной тяжести; длинная торжественная эспланада кровати поглощала ее и скользила вместе с ней в каком-то беззвучном пространстве; я приподнимался рядом с ней на локте, и мне казалось, что я вижу, как ее голова тяжелеет, удаляется, то появляясь, то исчезая посреди волн. Мне сразу становилось зябко и одиноко от этого пепельного, как в витраже,

освещения, наполнявшего комнату дрожащими отблесками канала; я осматривался вокруг себя, и мне начинало казаться, что несший меня поток опустился до самой низкой отметки и что комната медленно пустеет, вытекая через черную дыру сна с дурными сновидениями. Ванесса с ее высокомерной нескромностью и царственной беспечностью никогда не закрывала высокие двери своей комнаты, и когда я лежал, раскинувшись на постели, озаренный красноватым, падающим на меня, как мелкий пепел, предвечерним светом тех коротких дней, то мне случалось вдруг с тоской ощущать, как по голой коже пробегает холодное дыхание, принесенное из анфилады обветшалых высоких комнат; словно какой-то сокрушительный вихрь-грабитель пронесся по дворцу, а мы так и остались лежать позабытые, спрятавшиеся в углу, словно я бессознательно и настороженно прислушиваюсь в темноте, пытаясь уловить вдалеке, в глубине подстерегающего город безмолвия, залпы неистовой охоты. Какое-то нехорошее чувство заставляло меня вскакивать и замирать посреди комнаты; мне казалось, что между предметами и мной как бы начинает незаметно увеличиваться расстояние и что в этом их легком отступлении есть нечто похожее на затаенную и печальную враждебность; я пытался опереться на какой-нибудь знакомый предмет, но он неожиданно, нарушая мое равновесие, подламывался — так бывает, когда образуется вакуум в кругу друзей, уже узнавших дурную новость. Моя рука невольно сжимала плечо Ванессы; она, вся тяжелая, просыпалась; на ее запрокинутом лице я видел плавающие подо мной бледно-серые, словно притаившиеся в глубине темного, сонного любопытства глаза — эти глаза манили меня, притягивали к себе, как притягивают ныряльщика магнитные импульсы глубины; ее руки раскрывались, на ощупь в темноте цеплялись за меня, и я с камнем на шее погружался вместе с ней в свинцовую воду печального пруда.

Я находил мрачное удовольствие в этих мареммских ночах, которые я иногда проводил, не покидая ее ни на минуту, и которые тонули — подобно сваям на лагуне, вязнущим в утреннем вздутии черной воды, — в провалах накатывающейся на меня усталости, как если бы оставлявшая меня изнуренным и исчерпанным потеря субстанции растворяла мое тело в лихорадочном поражении пейзажа, в его покорности и унынии. Сквозь насыщенную испарениями атмосферу этого водяного края не пробивалось даже искрение обычно кишащих в окнах звезд; казалось, что отныне от обессиленной земли не сможет оторваться даже слабый, вырывающийся из пораженного легкого вздох: ночь всем своим весом наваливалась на нее, на ее пещеристые, как пристанище тяжелого, теплого зверя, слои. Иногда за каменистой отмелью лагуны слышался звук весла, размеренно ощупывающего вязкую воду, или совсем рядом раздавался задыхающийся, бесцветный и непристойный визг то ли крысы, то ли еще какого-нибудь маленького зверька из тех, что бродят возле боен. Я ворочался под этой гнетущей ночью, как в овечьем жировом выпоте, безмолвный, одинокий, жадно глотающий воздух, завернутый в удушающую испарину; Ванесса лежала рядом со мной, у меня в руках, она словно сгущала ночь, нагнетала ее тяжесть и замкнутость; в моих ладонях она была сомкнувшейся, запломбированной, слепой ночью, куда мне не было ходу, была погребенной заживо, озаряющей далекий мрак, расцвеченной, словно звездами, своими волосами, была большой черной розой, широко раскрытой, манящей и в то же время жестко сжатой вокруг своего тяжелого сердца. Можно было подумать, что эти ночи с их излишней влажностью беспрестанно вынашивают в своем чреве бурю, которая почему-то никак не хочет назреть, — я вставал и во всей своей наготе бродил по анфиладам заброшенных, как в глухом лесу, почти стонущих от одиночества комнат; казалось, что-то отягченное и слабо порхающее подало мне знак и полетело от двери к двери сквозь застоявшийся воздух этих высоких галерей — сон с трудом смыкался над моими напряженно вслушивающимися ушами, внимающими чему-то, похожему на отдаленный гул разбудившего нас своим заревом пожара. Иногда, возвращаясь, я видел издалека колеблющуюся на полу тень и освещенные светом лампы руки Ванессы, которая, едва проснувшись, сразу же начинала поправлять свои спутанные волосы, заставляя метаться по стенам крупных ночных бабочек; ее черты на свету казались слегка изнуренными, она выглядела усталой, бледной и серьезной, еще находящейся под покровом заставившего ее задуматься сна, и тут меня не успокаивал даже неподвижный свет лампы. Раздавался ее странно обезличенный голос, голос медиума или сомнамбулы, голос тихого бреда:

— Ты оставляешь меня одну, Альдо. Почему ты оставляешь меня совсем одну в темноте? Я почувствовала, что ты покинул меня, мне приснился печальный сон… — Она подняла на меня свои сонные глаза. — …Ты же знаешь, во дворце нет привидений. Иди сюда, не оставляй меня одну.

Я гладил ей лоб и нежную кожу у корней волос, весь размягченный нежностью из-за этого ее детского голоса.

— Неужели ты боишься, Ванесса? Боишься ночью в самом сердце твоей крепости… И какой крепости! Боже мой… Сплошные доспехи до самой нашей комнаты. И еще портреты четырнадцати Альдобранди на страже.

Закрыв глаза, она тянула ко мне свои теплые руки, свой корчивший гримасу рот с надутыми, как у маленькой девочки, губами, и я пылко целовал ее, как кусают славные щечки сладкого дареного яблока, но достаточно было одного-единственного легкого дуновения, как она, стуча зубами, с дрожью откидывалась на кровать.

— Ай! Мне холодно.

Она нервным жестом брала мою руку, и взгляд ее серьезных глаз плыл через раскрытую галерею, словно сквозь какой-то дальний подлесок.

— Какое здесь уныние, Альдо! И зачем только я приехала сюда? Терпеть не могу эти голые стены, терпеть не могу смотреть все время на волны, на клочья тумана. — Ее голос звучал совсем рядом с моим ухом. — …Такое ощущение, как будто находишься в разрушенном ураганом порту, где снесены все дамбы. Ощущение, что тебя в этих слишком просторных комнатах куда-то сносит. Ощущение, что находишься на корабле, не ставшем как следует на якорь.

— Но ведь это ты сама, Ванесса, предпочитаешь оставлять раскрытыми настежь все эти двери. Мне все время кажется, что мы лежим на улице.

— Бедный Альдо! — Она рассеянной рукой гладила мне волосы. — …Какой ты милый и разумненький. Какой послушный ребенок!.. — По лицу ее пробежало что-то вроде тени, и она отвернулась. — А даже если бы мы действительно были на улице, даже если бы через эту комнату вереницей шли люди, какое это имеет значение, Альдо?.. Что нам-то от этого? Кто, по-твоему, может нас здесь увидеть? — Ее голос звучал, как приглушенная, печальная исповедь. — …С кем, ты думаешь, мы имеем здесь дело? Когда я приехала сюда, я дошла до предела тоски и исступления, вся сжалась, превратилась в твердый комок; мне хотелось придать себе форму, сделаться негнущейся и твердой, как камень, камень, который бросают людям в лицо. Я хотела на что-то наконец натолкнуться, что-то разбить в этой духоте, как разбивают оконное стекло. И здесь было нечто такое, я тебе в этом ручаюсь, Альдо, нечто такое, если уж говорить о скандалах и о провокациях, что выходило за всякие рамки, причем это была не игра, это были серьезные вещи, да, очень серьезные. — Она устало пожала плечами. — …А получилось так, как будто в лагуну бросили камень. Сначала возникла небольшая волна усталого любопытства, а потом тяжелая вода сомкнулась. И дело вовсе не в том, что я плохо выбрала цель. Просто существуют такие животные, которые способны переварить все, что им ни брось, вплоть до камней, животные, которые превратились в одно сплошное пищеварение — в единый желудок, в огромную утробу. Я тоже чувствовала, как меня переваривают. Понимаешь, я оказалась безобидной, ассимилированной; это ужасно, такое равенство посреди жратвы, это соскальзывание вперемешку со всеми, как зерно в желудок, а если и попадется несколько песчинок, тем лучше для пищеварения. Способствует… — Она с отчаянием тряхнула головой. — …Так что даже если бы мы были на улице, даже если бы ты взял меня прямо на улице, ну и что? Что им от этого? Здесь есть глаза, которые останавливаются на нас, Альдо, но, ты понимаешь, дальше этого дело не идет; здесь нет взгляда. А мне, мне был необходим именно взгляд. О да, я хотела смотреть. И хотела, чтобы смотрели на меня. Но так, чтобы во все глаза. По-настоящему. Чтобы было присутствие…

Я наклонился над ней и недоверчиво слушал, как из нее вырывается этот панический крик, этот обильный, как льющаяся кровь, поток. Она внезапно показалась мне невероятно красивой — красивой какой-то погибельной красотой, — похожей, со своей тяжелой гривой волос, в своей целомудренной и одетой в броню жесткости, на тех жестоких траурных ангелов, что потрясают огненным мечом над поверженным в прах городом. Она медленно привстала на локте и, глядя мне в глаза, сказала спокойным голосом:

— Ведь у тебя точно те же мысли, что и у меня, Альдо, разве нет? Я уверена, что ты меня понял.

Я тоже посмотрел ей в глаза:

— Мне кажется, что я понимаю тебя, Ванесса, но теперь-то ты уже не можешь жаловаться на отсутствие взгляда. Маремма уже дала ему название. Он не отличается доброжелательностью, этот взгляд, и вы, ты и те, кто с тобой, всегда знали, что он означает.

Она мирным, ночным касанием сжала мне локоть.

— Да. И ты тоже знаешь, причем с тех пор, как ты здесь, ты только для него и живешь. Потому-то я и пришла к тебе тогда в палату карт, потому-то я и повезла тебя на Веццано; знаешь ты и то, что ты должен сейчас делать.

Поделиться с друзьями: