Побережье Сирта
Шрифт:
— Я был уверен, что ты совершишь глупость, — сказал Фабрицио, положив мне руку на плечо, когда — минуты уносились за минутами, словно сажени лота, — не оставалось больше сомнений в том, что Событие свершилось. — Будь что будет! — добавил он со своеобразным воодушевлением. — Мне не хотелось бы, чтобы это произошло без меня.
Утренние часы пролетали быстро. Около десяти часов из переднего люка показалась беспечная физиономия Беппо. Его оторопелый взгляд долго скользил по линии пустынного горизонта, потом остановился на нас с детским выражением растерянности и грустного любопытства; мне показалось было, что он сейчас что-нибудь скажет, но голова снова юркнула в свою ночь, как зверек, извлеченный из норы и ослепленный ярким светом, и новость тихо потекла в глубины. Фабрицио опять сосредоточенно погрузился в карты. Сонный капитанский мостик безмятежно грелся на солнце. Теперь из переднего люка торчала уже целая дюжина голов, пристально, безмолвно, вытаращенными и неподвижными глазами рассматривающих море.
Расчеты
— Нет ничего более обманчивого, чем пустынное море, — отвечал он важным тоном на мои шутки. — А здесь это важно: прежде чем тебя увидят, лучше увидеть самому. Нужно же ведь все-таки думать о последствиях.
— Ты и о них думаешь? — отвечал я, насмешливым взглядом вызывая его на ответную реакцию.
Мы оба рассмеялись, обнажив крупные белые молодые зубы, рассмеялись хищным смехом, — так смеются накануне сражения — и пошли завтракать.
Вторая половина дня прошла для нас в каком-то исступлении. Неестественную лихорадочность действий Фабрицио можно было бы сравнить с лихорадочной предприимчивостью Робинзона на своем острове, оказавшегося внезапно во главе горстки Пятниц. Марино, Адмиралтейство отступили куда-то в туман. Еще немного, и он водрузил бы на мачте черный флаг; его беготня по кораблю, ржание его ликующего, то и дело разносящегося по палубе голоса напоминали беготню и голос резвящегося на лугу жеребенка. Экипаж, внимая этому голосу, выполнял все маневры с невероятным, навевающим смутную тревогу проворством; вибрирующие от палубы до рангоута сильные, бодрые голоса, перекликаясь, сливались в настоящий хор, раздавались лукавые подзадоривания и благодушные крики; по всему насыщенному электрическими зарядами кораблю распространялось потрескивание анархической энергии, в которой было нечто и от тюремного бунта, и от маневра готовящейся к абордажу команды; и это бурление ударяло в голову не хуже любого вина, как бы возносило кильватер над волнами, заставляло весь корабль до самого киля сотрясаться от беспричинного ликования. Содержимое котла подо мной вдруг закипело, но предупреждать кого-либо о том, что крышка приподнята, не было никакой необходимости.
Однако это лихорадочное возбуждение не доходило до меня, или, точнее, шум его доносился, словно гул бушевавшей где-то далеко-далеко внизу стихии, над которой я плыл в спокойном экстазе. Мне казалось, что я вдруг обрел способность выйти за пределы, проникнуть в мир, насыщенный упоением и трепетом. Мир остался тем же самым, и равнина пустынных вод ничуть не изменила своему естеству, и взгляд на ней терялся все так же безнадежно, как и раньше. Однако теперь над этим миром сияла безмолвная благодать. То внутреннее чувство, которое с самого детства натягивало нить моей жизни, было чувством человека, все более и более сбивающегося с пути; мне казалось, что, сойдя с большой дороги детства, где жизнь, подобно плотному теплому мотку, держала меня в своих объятиях, я незаметно утратил контакти со временем свернул на совершенно безлюдные дороги; теряя там ориентиры, я на секунду останавливался и слышал лишь скупое и расстроенное эхо пустеющей ночной улицы. Я рассеянно блуждал по унылым равнинам вдали от главного Гула, от того непрерывного рокота большой реки, который доносился до меня как от скрытого за горизонтом водопада. И вот теперь от необъяснимого ощущения того, что я вышел наконец на правильную дорогу, простирающаяся вокруг меня соленая пустыня вдруг расцвела; подобно тому как при приближении к распростертому в ночи за дальним горизонтом городу блуждающие огоньки начинают скрещивать в разных направлениях свои усики, дрожащий от жары горизонт озарился миганием опознавательных знаков — по морю, расцвеченному солнечными лучами, словно священный ковер во время коронации, пролегла королевская дорога; мне казалось, что я вдруг получил обещание и что на меня снизошло откровение, столь же недоступное для нашего разума, как обратная сторона луны для нашего глаза; казалось, что я увидел внезапно другой полюс, тот, где дороги не расходятся, а сходятся, увидел его каким-то всепроникающим взглядом духа, столкнувшимся с нашим чувством зрения, для которого даже шар земной устроен по его образу и подобию. В поднимающихся от спокойных вод теплых испарениях возникла мимолетная красота лица Ванессы: ослепительный свет моря пылал в фокусе скрестившихся на мне тысяч взглядов — мне назначили свидание в этой опасной пустыне все те голоса оттуда, чей тембр однажды не прозвучал в моих ушах и чей шепот теперь сливался во мне, словно шепот теснящейся за дверью толпы.
Между тем уже вечерело; легкая белая дымка, заволакивающая в жаркие дни сиртское небо, рассеивалась, исчезала, возвращая воздуху его чудесную прозрачность. Косые лучи света наводили глянец на мягкое, медленное колыхание шелковистого моря; казалось, что волшебное затишье тянет по воде некое подобие шарфа, прокладывает нам дорогу сквозь волны. Корабль
плыл в вечерней тишине по расцвеченному, как в большой праздник, морю; он казался крошечным, растворенным в необъятном искрении пространства, исчезающим в этом странном предвестии, в туманном предзнаменовании дымки, уже столько лет поднимающейся от моря в виде длинного, гибкого и вялого пера, медленно распускающего в воздухе свои грозовые завитки.— Надо пойти распорядиться, чтобы уменьшили огонь в топке, — озабоченным голосом сказал Фабрицио, — а то наши клубы над кораблем смахивают на провокацию. Да и вообще до наступления ночи лучше держаться оттуда подальше, если…
Взгляд его недвусмысленно вопрошал меня. На него действовала призрачная торжественность этого уходящего дня, она отрезвляла его, и в его голосе впервые прозвучало что-то похожее на глубокую задумчивость.
— Хорошо, — ответил я спокойным голосом. — Я сейчас схожу туда.
— Смотри! — сказал он бесцветным, почти задыхающимся голосом, резко сжимая мне локоть.
Прямо перед нами на горизонте поднималась, рельефно выступая на фоне уже темнеющего на востоке неба, струйка дыма. Странная, неподвижная струя была, казалось, приклеена к Восточному небу; внизу тонкая и вытянутая, очень прямая, она затем утолщалась и вверху резко обрывалась, образуя плоский, цвета сажи венчик, вяло шевелящийся в воздухе и незаметно вращаемый ветром. Этот вязкий, стойкий дым не ассоциировался с кораблем; он напоминал скорее одну из тех слабеющих струек, что поднимаются очень высоко тихим вечером над затухающим костром, и в то же время в нем угадывалась какая-то исключительная живость; форма его — зонтик, раскрытый над опрокинутым, разлохмаченным конусом, как у некоторых ядовитых грибов, — производила тягостное впечатление. При этом казалось, что растет он тоже как гриб, с невероятной быстротой овладевая всем горизонтом; через какое-то мгновение он был уже здесь; очевидно, ему удавалось долго оставаться незамеченным на фоне серого вечернего неба как раз из-за его удручающей неподвижности. Внимательно всмотревшись в ту точку на горизонте, где зарождался дым, я, как мне показалось, вдруг различил над каемкой уже начавшего образовываться тумана двойную, едва заметную ресничку тени, которую я узнал по внезапному трепету своего сердца.
— Это же Тэнгри… вон там!.. — почти закричал я Фабрицио с таким неожиданным волнением, что пальцы мои вцепились в его плечо.
Он бросил на карту лихорадочный взгляд и тоже стал вглядываться в горизонт с выражением недоверчивого любопытства.
— Да, — произнес он после паузы медленно оправляющимся от удивления голосом, словно не решаясь поверить. — Это Тэнгри. А что это за дым?
В его вопросе прозвучало то же самое чувство тревоги, которое глухо, как набат, билось и во мне тоже. Хотя само по себе наличие дыма было явлением естественным и легко объяснимым, тот факт, что он поднимался над давным-давно погасшим вулканом, сбивал с толку. Его султан, который покачивался теперь, разжижаясь в усиливающемся бризе, затемнял грозовое небо сильнее, чем ночная мгла, придавал незнакомому морю зловещий вид; он ассоциировался в сознании не столько с очередным, неведомо каким по счету извержением, сколько с дождями крови, с омытыми потом статуями, с черным знаком, поднятым на гигантском древке, дабы возвестить о надвигающейся чуме или о потопе.
— Ведь он же погасший, — прошептал Фабрицио самому себе, словно озадаченный неразрешимой для него загадкой. От его веселости не осталось и следа. До нас донеслось первое слабое дуновение поднимающегося в преддверии ночи ветра; на мостике сразу похолодало. Над нами с криками пронеслась последняя туча летящих на запад морских птиц; на опустевшем небе вокруг таинственного дыма сгущалась тьма.
— Давай остановимся, — сказал Фабрицио, резко хватая меня за запястье. — Не нравится мне этот вулкан, который вдруг решил пробудиться по случаю нашего визита… Ты знаешь, где мы находимся? — добавил он со страхом в голосе, протягивая мне карту. Место, где его палец соприкасался с бумагой, находилось далеко за красной линией, и дальше, за этим выдвинутым вперед зловещим сторожевым постом, на нас со всех сторон, словно тихая волна, надвигались берега Фаргестана.
Я посмотрел ему в глаза, и на какой-то миг в моем сердце тоже поселилось сомнение. Голос Фабрицио, наполнившийся тенями и дурными предзнаменованиями на пороге недоброй ночи, прозвучал для меня как серьезное предостережение; настроение у меня, после того как спала дневная лихорадка, было тревожное. Такое было ощущение, словно порвался какой-то покров; попятное движение Фабрицио ставило меня лицом к лицу с неприкрытым безумием начатой авантюры.
— Что скажет?..
— …Марино, не так ли? — докончил я за него чересчур ласковым голосом.
Я вдруг почувствовал, как во мне нарастает холодная злость. Фабрицио, можно сказать, рубил по живому, и до меня вдруг дошло, что я, лукавя с самим собой, всю ночь упорно заклинал это имя.
— …Весьма досадно, дружище, — просвистел я сквозь зубы, — что когда человек боится, то он прячется за имя Марино.
В этот момент я отрекся от него; только теперь все было окончательно сказано: путь освободился, ночь открылась. Фабрицио все понял, и тут произошло нечто неожиданное: он на мгновение выпустил штурвал и вдруг, как если бы он был один, перекрестился, словно отвращая святотатство.