Подвиг
Шрифт:
На берегу речки лежало человеческое тело. Мы остановились в изумлении. Это был не чукча, а белый человек, одетый в меховую шапку и разорванные камусовые штаны. По-видимому, он упал откуда-то сверху и разбился. Ноги его, на которых висели обрывки оленьих мокасин, были раздроблены и залиты темной кровью. Исцарапанными руками он сжимал камни.
Мы поняли, что лежащее перед нами тело не было трупом, как казалось издали. Я нагнулся. Неизвестный неровно дышал, и на губах его пузырилась пена. Кнудсен пристально вгляделся в него.
— Ого! Да я его знаю. Это камчадал-торговец из Уэллена, Афанасий Кобелев. Может быть, его еще можно спасти. Надо обмыть его. Сильно ли он поврежден?
Вдвоем с Боббсом мы потащили неподвижное тело к самому берегу речки и окунули его голову в воду. Теперь мы разглядели, что
— Ам… американцы… черт возьми… — пробормотал он слабо и хрипло. — Я хочу пить… хочу пить…
На мгновение он снова потерял сознание. Торопясь как только возможно, мы перенесли его на шлюпку, и через полчаса он лежал в кают-компании, забинтованный и окруженный всей командой «Нанука», с нетерпением ждавшей, когда он сможет говорить.
Затем Кнудсен вскрыл найденный им на холме мешок, о котором мы все позабыли. Я ожидал найти там вещи, относящиеся к чукотскому погребальному обряду, однако содержимое его не имело никакого отношения к чукчам. В мешке были сложены какие-то странные инструменты — неуклюжий плоский топорик с короткой ручкой и небольшое блюдо, напоминавшее бритвенный таз. На нем острым предметом были выцарапаны слова: «Сука писучая Фешка Кобелев, а это мой лоток. Николай Алексеенко».
— О, это его лоток! — воскликнул Кнудсен с таким видом, как будто он все понял, и махнул рукой…
Но я ничего не понял.
Рассказ человека с горы
26 августа 1928 года
«Ительменов, живущих у подножия Ключевого вулкана, завоевал боярский сын Петр Кобелев. Это было триста лет назад. Его потомки живут в Сергиевском станке, в Колымском округе, на рубеже оленных чукчей. Они — аристократы тундры и беспощадно жмут „цукцисек“, как они говорят на своем шепелявом отуземленном русском языке».
Цитату я выписал из старой книги «Огнедышащий берег», которую нашел еще во Владивостоке, в день перед отъездом. Боярский сын Петр Кобелев! Черт возьми, какое имя и звание! В нем как будто есть что-то от эпохи казачьих завоеваний, походов на «бусах и кочах», деревянных острогов в верховьях рек.
Из рода этого Петра Кобелева и происходит Афанасий Кобелев, подобранный нами на горе. Кнудсен и Баллистер не раз встречались с ним. Он появился на Чукотке восемнадцать лет назад в качестве приказчика владивостокской фирмы Чурина по скупке мехов у чукчей.
В библиотечке, имеющейся у Кнудсена, я вычитал несколько описаний американских полярных экспедиций, где упоминается о «мистере Кобельофф», любезном русском предпринимателе, с необыкновенной предупредительностью встретившем путешественников по прибытии их в расположенный близ Берингова пролива порт оф Уэйллен — порт Китовый, как американцы переводят название Уэллена (от слова «уэйль» — «кит»). И он, несомненно, должен был импонировать иностранцам своим апломбом местного жителя и отличным знанием английского языка, неожиданным в земле чукчей.
Как выяснилось, он лет пять был во Владивостоке, а после жил в Сан-Франциско и даже учился там не то в колледже, не то в университете. Вчера, когда он очнулся, он упомянул об этом раз шесть за первые полчаса. История, которую он рассказывает, необыкновенна, и, чем больше я о ней думаю, тем более мне начинает казаться, что в ней есть что-то фальшивое, — не просто выдумка, а именно фальшь. Как будто при помощи этой истории он пытается скрыть иное, настоящее лицо своей жизни. И несмотря на то что все детали его рассказа точны и правдоподобны, да и говорит он гладко и уверенно, я почти готов написать — это ложь. Сначала, впрочем, я лучше передам его рассказ, не вдаваясь в критику.
Он сел на кресло в каюте Кнудсена и, хмуро откашлявшись, начал говорить. Он говорил длинно, как будто упражняясь в ораторском искусстве.
В последнее время в Уэллене стала, по его словам, совершенно невозможная обстановка.
— Я не молодой человек, — разводил он руками, — посудите сами: двадцать лет жизни провел на Чукотке, сжился с людьми, свыкся, женился на туземке, есть у меня дети. Хорошо, допустим, что некоторое время назад, по их мнению, я
был вредным эксплуататором — скупал у чукчей меха (хотя я должен вам заметить, что я только с начала войны начал вести самостоятельное дело и прибыль там была грошовая). Но ведь после революции торговые дела я прекратил. Живу как любой чукча, хожу на охоту, на рыбную ловлю, никого не задеваю. Наоборот, даже неоднократно оказывал услуги советской власти знанием чукотского языка. Я по роду камчадал, но как-никак интеллигент, понимаю новые течения. Приедет, например, новый председатель из Петропавловска, сейчас же, понятно, собирает митинг туземцев, обращается с речью. «Будьте любезны, товарищ Феша, составьте переводик на их язык». Но последнее время уэлленское начальство такое начало притеснение, что просто не сказать. Постановили меня даже выселить с Чукотки. В качестве, дескать, злостного человека, спаивающего чукчей самогоном. Но, позвольте, это же бессмысленно! Откуда я мог взять сахар для варки самогона? Да спросите хоть у Миши — кладовщика фактории, и он вам скажет — брал ли я когда-нибудь больше одного пуда сахару у них на фактории. Ну, сколько я бы мог выгнать из одного пуда сахару спирту, скажите сами!Хорошо хоть вышло, что постановление о моем выселении отсюда сделали осенью, когда пароход уже ушел. Конечно, я учился в Сан-Франциско и стал им поперек горла. В общем, прожил зиму с ними, как кошка с собакой. Дошли до того, что хотите — верьте, хотите — нет, но перестали отпускать мне из Дежневской фактории муку. Хоть помирай с голоду. Я-то, конечно, не помер — стал посылать за мукой свояков-чукчей, но вижу, что те смотрят волками, когда видят, что чукча несет ко мне в домик муку. Одним словом, в апреле решил я уехать из Уэллена. Вот вы были в Уэллене, — неужели вам не рассказали об этом? Там ведь и мой домик стоит. Деревянный домик, — привез из Аляски.
Он обращался ко мне. Я помнил какую-то историю вроде этой, ее рассказывал председатель рика. Он не называл Кобелева иначе как «Фешка лысая контра», и удивлялся, как его терпели на Чукотке столько лет после советизации.
— Простите, — перебил его Кнудсен, — не объясните ли вы нам сначала, что значат вот эти вещи, которые мы нашли недалеко от вас на берегу. Вот маленькая кирка и вот эта надпись. Видите: «Николай Алексеенко». Что стало с Алексеенкой?
— Алексеенко умер, — коротко и поспешно буркнул он, — дайте я вам по порядку расскажу.
— Вы, вероятно, с ним поссорились? Отчего он вырезал бранную надпись?
Кобелев посмотрел улыбаясь. Он вообще очень часто улыбается. В данном случае это было совсем некстати, после того как он только что сообщил нам о смерти Алексеенко: «Кто ж его знает. Алексеенко был непонятный человек. А может, это и не он писал».
Рассказ он начал следующим образом:
— Когда рик решил выставить меня с Чукотки, я тоже постановил, что мешкать мне особенно нечего. Бабу с детьми я отправил к отцу в Яндагай. Пусть там работает в яранге. А сам погрузился с вещами на нарты. Вещичек у меня немного, упряжка неважная, но я отобрал только то, что нужно в дороге. Я решил податься на Колыму, ну и еще сделать кой-какую разведку по дороге, у меня были присмотрены богатые местечки по реке Колючиной. Из Уэллена я выехал ночью, — никто не видал, куда и в какую сторону. Не хотел вводить людей в соблазн гнаться за мной. Пусть думают, что уехал в Анадырь. В пять дней я сделал километров четыреста. Заметьте — езжу я всегда один, без каюра. На шестой день выехал в бухту Чигайакатын, где стоит дом Алексеенки. Я, конечно, заехал к нему, думал накормить собак, переночевать и ехать дальше. — Он — мой прежний знакомец. Ищу в доме, потом вышел на улицу, где у него балаган для сушеной рыбы, заглянул в яму — нигде ничего нет. Ни одной рыбины. Хоть шаром покати. Алексеенко ходит за мной и ноет. Грязный, оборванный, на себя не похож. Хнычет. Говорит — нет, дескать, ни крошки муки, вся семья питается «кислой». «Собаки, — говорит Алексеенко, — все давно подохли и пошли в похлебку». Осталась у него только одна собака — Серко. «Прямо страшно смотреть! Как кусок мяса от мясника, только одна разница, что заросла шерстью». И ведь вот какой сон-оф-э-бич сухопутный — Алексеенко. Знал отлично, что охота в прошлый год была плохая и, значит, будет голод, а он себе в ус не дует. Запасов никаких не сделал. Словом, собирается помирать.