Полубородый
Шрифт:
Когда я рассказал Кэттерли про маленькую Перпетую, она прослезилась, но про то, как я в своём бегстве встретил Чёртову Аннели и по её повелению вернулся в родные края, она уже не захотела слушать. Про это, дескать, расскажу ей как-нибудь в другой раз, а сейчас некогда, а не то я опоздаю на процесс.
Маскарад, который она для меня придумала, был такой безумный, что я сперва решил: она смеётся надо мной. Но всё оказалось всерьёз, мы были одного роста, и если кто станет меня искать, будет присматриваться только к мальчикам, а не к девочкам. В этом и состояла задумка Кэттерли: я должен был нарядиться в её юбку и в чепец её матери. Пушок у меня на подбородке ещё не появился, и когда в помещении столько людей со всей округи, никто не обратит внимания на незнакомое девичье лицо. Я сперва отказывался, но любопытство пересилило, и я наконец согласился. Иногда я думаю, что нет над человеком власти сильнее любопытства.
Да и не сильно-то юбка отличалась от хабита по ощущению, с чепцом было более непривычно, как будто я был монах и вместе с тем монахиня. Кэттерли стояла передо мной и придирчиво разглядывала меня, как брат Бернардус в библиотеке разглядывал лист,
– Так не пойдёт. Девочки не носят чепцы, а для замужней женщины у тебя слишком детское лицо.
Но и с непокрытой головой я не мог пойти, сказала она, потому что волосы у меня не те, по-мальчишески короткие, только до затылка, а не до спины, как у девочек.
Кэттерли размышляла или только делала вид, что размышляет, а потом сказала:
– Девочка с короткими волосами бросается в глаза, а вот девочка вообще без волос – это нормально. Люди подумают: обовшивела, и единственным выходом было остричь её налысо.
И она уже взяла в руки ножницы, чтобы остричь меня, но я сказал, этот вариант не годится, но она не хотела принимать моё «нет» как отказ и сказала, что я просто должен представить себе, что мне выстригают тонзуру, только не на макушке, а по всей голове. И мы спорили так и эдак, пока Кэттерли вдруг не рассмеялась и не сказала, что я ведь могу пойти и в платке. Значит, своим предложением остричь она хотела меня просто подразнить.
И она принесла платок, как и намеревалась сделать с самого начала, и сказала, что я могу не только повязать его, но и прикрыть им рот, в холодную погоду это никому не бросится в глаза. Потом она ещё раз оглядела меня как только что нарисованную картинку и сказала, что никому не придёт в голову принять меня за мальчишку. Видимо, она хотела мне польстить, но всё-таки немного обидела меня.
Я хотел немедленно отправиться, но Кэттерли велела подождать, сама надела на голову платок и сказала, что пойдёт со мной, ведь ей же отец не запретил этого. Но Штоффель не запретил только потому, что даже не предполагал, что ей это придёт на ум. Кроме того, сказала она, я не знаю задний вход в башню Хюсли, а она туда однажды ходила с отцом, когда ему предстояло починить там запор, и теперь знает дверь, которая никогда не запирается, оттуда можно тайком пробраться по узкой лесенке на галерею банкетного зала; на этой галерее во время пиров стоят музыканты и играют для гостей. И оттуда всё видно и слышно.
Я знаю, что мне следовало упираться, но на самом деле я был рад, что пойду туда не один. И что в доме нет ни одного зеркала.
Двадцать восьмая глава, в которой начинается процесс
На улице мне поначалу было страшновато, я так и ждал окрика: «Смотрите, это же не девочка!» Но напрасно я беспокоился: когда вокруг столько народу, отдельный человек невидим. Но в этой давке был и свой недостаток: трудно было пробиться к башне Хюсли. Вся округа, включая окрестные деревни, двигалась в ту же сторону, и можно было подумать, что Эгери настоящий город. На улице было так людно, как в рыночные дни, когда посещение церкви можно совместить с развлечением. Даже установили несколько прилавков, но не настоящие торговцы, а обыкновенные люди, которые сообразили: когда в одном месте собирается так много покупателей, почему бы и не поторговать. Одна старуха продавала из бочки сморщенные мочёные яблоки и за каждое требовала монету, тогда как в другое время за две монеты можно было купить целую корзинку таких яблок. И в самом деле находились люди, платившие такую цену; наверное, вышли из дома ещё затемно, а голод после долгой дороги оказался сильнее экономии. Можно было купить и крендель, а перед входом в постоялый двор хозяин выставил стол и продавал разливное вино. Люди громко переговаривались и смеялись, это напомнило мне рассказ Полубородого о празднестве в Зальцбурге, когда горожане, веселясь, ослепили того человека с обрезанными веками. Здесь тоже царило теперь праздничное оживление, а ведь в судебном разбирательстве нет ничего весёлого, речь идёт о жизни и смерти. Но и это какое ни на есть развлечение, тем более зимой, когда дома сидишь как взаперти и всё необычное манит к себе людей.
Приходилось прямо-таки протискиваться сквозь толпу; какой-то человек стянул у меня с головы платок, но не из подозрения, а случайно, он даже извинился. Даже назвал меня «молодушкой», и я слышал, как Кэттерли хохотнула рядом. Чем ближе мы подходили к башне Хюсли, тем медленнее продвигались вперёд, а вскоре и вообще остановились. У входа стояла вооружённая охрана в два ряда, никого не впускали. На какое-то мгновение мне почудилось, что я увидел Гени, он сидел позади охраны на выступе стены, но я не был уверен, что это он. Барабанщик выбил дробь, чтобы люди замолкли и прислушались, и объявил, что зал суда уже переполнен, а кроме того, скоро должен явиться учёный судья, и надо дать ему дорогу. Но люди не расступились, и можно было почувствовать, как их весёлость улетучилась и превратилась во что-то другое, пугающее. Задние напирали, передние упирались, опасаясь, что подручные фогта выставят им навстречу свои пики. Я видел, как один мужчина упал и больше не встал. Тут я уже перетрусил, но Кэттерли что-то пришло в голову. Она потянула меня за руку в сторону, в какой-то дом, где жили её знакомые. Либо их не было дома, либо они нас не заметили, но мы пробежали дом насквозь и вышли через заднюю дверь в огород с убранными овощными грядками. Там перелезли через невысокую ограду – можно было подумать, что Кэттерли мальчишка, такая она была ловкая – и потом обежали край деревни полем. Отдаленный шум возле башни Хюсли здесь напоминал гул роя ос, когда кто-то разорил их гнездо. Я уже не понимал, где нахожусь, но Кэттерли ориентировалась, и внезапно мы очутились у задней стороны башни Хюсли, там не было охраны, а дверь и правда оказалась незапертой.
По лестнице мы шли очень осторожно, потому что ступени скрипели,
но мы могли бы и топать как боевые кони, многоголосие в зале всё заглушало. На галерею вела низенькая дверь, из зала её вообще не было заметно, и казалось, что там, наверху, сплошная стена. Мы присели на пол за перилами, но могли всё видеть в просветы между опорами, а сами оставались невидимы. Да никто и не смотрел наверх.Сверху зал походил на два пахотных поля, но в разные времена года. Большая часть выглядела как злаковое поле незадолго до уборки урожая, только теснились там не колосья, а люди. В основном мужчины, но попадались среди них и женщины, и даже дети. Но маленькие не могли увидеть то, что происходило позже, потому что были зажаты среди больших. Головы людей тревожно колебались, как мелкие волны на озере перед грозой, и слышен был неразборчивый гул голосов.
Другое поле, меньшее и отгороженное от большего деревянным барьером, было как весенняя пашня, уже засеянная, но ещё без всходов. У длинного стола со множеством свечей стояли стулья, пока что пустые. Стул посередине был выше остальных и, пожалуй, удобнее, с подлокотниками с мягкой обивкой. Единственными людьми в этой части зала были два представителя фогта, они ходили вдоль разделительного барьера и били по рукам каждого, кто с другой стороны хватался за перила; а нельзя хватать.
Штоффель, должно быть, явился сюда одним из первых, он стоял в первых рядах. Для людей позади него он был неприятной помехой: такой широкий и рослый, кузнец загораживал им видимость, но жаловаться никто не будет. Кто же рискнёт спорить со Штоффелем, ведь по нему не видно, какой он безобидный; люди думают: кто может гнуть руками железо, тот может попробовать это и с человеком. Я заметил там, внизу, и обоих Айхенбергеров и порадовался, что они не могут меня видеть; если приор всё ещё разыскивает меня, а может, и вознаграждение объявил за поимку, они бы точно меня выдали.
Долгое время не происходило ничего или по крайней мере ничего особенного. Разве что заплакала маленькая девочка: ей стало страшно среди чужих, и люди передали её по рукам поверх толпы к выходу. Последовал ли за ней её отец или мать, мне не удалось увидеть; им было бы нелегко протиснуться в такой давке, а может, их любопытство пересилило страх за своё дитя. Я думаю, если уж проснулось любопытство у человека, то ему как Кари Рогенмозеру после первого стаканчика: уже не остановиться.
Затем наконец-то позади стола открылась дверь, которую поначалу трудно было и заметить, потому что она ничем не отличалась от древесного покрытия стен. Шум в зале сперва усилился, а потом сразу стих, это походило на большой вздох. Первым в дверь прошёл слуга – пятясь спиной вперёд и подобострастно согнувшись, а за ним – низенький толстый старик с красным клубневидным носом, похожим на нос Рогенмозера. Ещё в нём бросалось в глаза то, что он единственный был гладко выбрит, даже усов у него не было. Этот пожилой мужчина на ходу снял свою накидку и просто уронил её на пол; видимо, не сомневался, что подберут. Под накидкой на нём был полосатый камзол, но полосы не цветные, как у гостей в монастыре, а чёрные, но разной степени черноты: одна полоса блестящая, другая матовая. Это и был учёный доктор-юрист. Должно быть, очень важная персона; я потом слышал, что в Эгери он не приехал верхом, а его всю дорогу несли в паланкине. Как он с этим паланкином протиснулся ко входу, я могу только гадать; разве что стражники всё-таки пустили в ход пики. Слуга продолжал пятиться и так довёл его до центрального стула. Следующим вошёл фогт, я его сразу узнал, хотя никогда прежде не видел; узнал по большому родимому пятну на лбу, похожему на звезду или на солнце. Говорят, его мать за месяц перед родами испугалась солнечного затмения, вот и получился у него такой знак. Он тоже прошёл к столу и сел по правую руку от судьи. Фогт запрокинул голову и стал разглядывать резьбу на потолке, как будто ему было скучно и всё предстоящее дело его не касалось, но я думаю, ему было обидно, что первым вошёл не он, а более важная персона. После них вошли ещё несколько человек, некоторых усадили, но большинство осталось стоять у стены. Всего их было с дюжину человек, если не считать сопровождающих стражников.
Юридический доктор снял свой головной убор и положил на стол, потом поднял руку и щёлкнул пальцами. Мужчина, сидевший по левую руку от него, – «Это, должно быть, писарь», – шепнула мне Кэттерли, – вскочил и с поклоном положил перед ним на стол пергамент. Другой протянул ему рулончик ткани, из которой доктор-юрист извлёк что-то похожее на ножницы. Но это было нечто другое: он поднёс два кольца «ножниц» к глазам и смотрел сквозь них на документ. Кэттерли шепнула мне, что это бочки, с ними можно лучше видеть, но как это происходит, она и сама не знала. Доктор смотрел долго, и всё это время люди в зале вели себя тихо, как на мессе перед пресуществлением Святых Даров, только что колокольчик не звенел.
Потом и правда стало как в церкви: доктор отложил лист в сторону, и позади него от стены отлепился эгерский священник и стал говорить на латыни, наверное, читал молитву за то, чтобы при рассмотрении дела был вынесен справедливый приговор. У меня хорошая память, это все говорят, но когда не знаешь языка, трудно запоминать слова, и я помню только самые первые, они звучали так: «Judex quidam erat in quadam civitate qui Deum non timebat [15] ». По каким-то причинам приезжий судья не согласился с тем, о чём тот молился. Посмотрел на него сурово и жестом велел ему замолчать. Было заметно, что все здесь боялись посланника епископа, священник запнулся и быстро перешёл на Отченаш, чтобы невзначай не сделать что-нибудь неправильно, а поскольку в зале все стали повторять за ним Отченаш, это всё же прозвучало торжественно. Священник снова отступил к стене на своё место, и мужчина рядом с ним принялся ему выговаривать, хотя и шёпотом, но явно упрекал его в чём-то.
15
В одном городе был судья, который Бога не боялся (лат.).