Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Утром за кашей Гени ему напомнил, что он собирался нам сегодня наконец-то рассказать о себе, и Полубородый не возразил и не стал уклоняться, как он это обычно делал, когда речь заходила о его собственной истории, а лишь склонил голову.

– Нельзя это вечно откладывать на потом, – сказал он, но по нему было видно: сам бы он откладывал рассказ на целую вечность, а потом ещё на одну. – Дело было в пятницу, – заговорил он наконец. – В сентябрьскую пятницу. Погода всё ещё стояла летняя. Был жаркий день. Я мог бы отправить посыльного, чтобы отнести ему лекарство, но отправился сам. Я сопровождал его через многие болезни, так что он уже стал моим другом. Я принёс ему свежую настойку, он выпил одну ложку и скривился, как делал всегда, и потом мы ещё немного поболтали. Обменялись несколькими фразами, потому что ему трудно было говорить. Мы говорили о комарах, которые в том году кусались свирепее обычного, и что это, видимо, как-то связано с погодой. Я помню каждое слово из нашей беседы. Я всё помню.

Я ещё немного у него посидел, а потом пошёл домой. – Тут Полубородый присел, но сразу снова встал, как будто хотел нам показать, как это было потом. – Это неправильное начало, – сказал он, – но правильного нет.

– Его звали Анталь, и он был беженец, – продолжал Полубородый. – Усы у него свисали до подбородка, и он ими гордился. Он объяснял мне, что это признак истинного мужчины. Может, когда-то он был героем или мог бы им стать, если бы копьём не проткнули ему лёгкое, в битве, которая не заслужила даже отдельного имени, такой незначительной она была. С тех пор он дышал с трудом и каждый кашель мог стать его последним. Я до сих пор помню, как звучали его хрипы. Я всё до сих пор помню. Я мог бы вам описать, как он грелся у очага, даже если снаружи светило жаркое солнце. День и ночь он грелся у огня, только спать откидывался к стене. Потому что в лежачем положении слизь перекрывала ему дыхательное горло. Я помню даже его запах. Каждая болезнь имеет свой собственный запах, вы это знали? Я ещё помню, какое лекарство занёс ему в тот день, алтей, тимьян, шалфей, и как он меня благодарил за него на своём языке. Я мог бы часами его описывать, во всех его особенностях, и при этом он не играет вообще никакой роли в том, что я хочу вам рассказать. Должен рассказать. Неважно, что я принёс ему лекарство, и неважно, что я был на пути домой, когда это началось.

Он смотрел на отверстие в стене, которое кузнец Штоффель, любивший всякие новшества, затянул свиным пузырём, чтобы впускать свет, но не впускать холод. Когда солнце стоит под определённым углом, пузырь начинает светиться.

– Я ещё и сегодня задаюсь вопросом, помогло ли ему моё лекарство, – сказал Полубородый. – Больше я его никогда не видел и никогда не увижу, и тем не менее я хотел бы знать… Нет, я вовсе не это хочу знать. Я только хочу спросить себя. А тем самым остаток того, чем я когда-то был. Алтей, тимьян, шалфей. И ещё мать-и-мачеха. Поджечь её листья и вдыхать дым. Один врач из Кремса мне это посоветовал, и я вначале не хотел ему верить. Дым против кашля – это же неразумно. И тем не менее в мире есть много чего неразумного. Мать-и-мачеха. Я надеюсь, что помог ему. Смерть от удушья очень неприятна. Но есть и ещё худшие. Есть гораздо, гораздо худшие.

Пока рассказывал, он ни разу не взглянул на нас. Его рука то и дело возвращалась к шрамам у него на лбу и на щеке – так слепой ощупывает кончиками пальцев лицо, которое не может видеть.

– В Корнойбурге, – сказал дальше Полубородый, – есть маленькая речушка Рорбах, такая незначительная, что Дунай даже не замечает, когда она в него втекает. И вдоль её берега ведёт тропа. Это узкая тропа, и иногда, когда шли дожди, там приходилось перепрыгивать с камня на камень. Но в эту пятницу была хорошая погода и в Рорбахе нельзя было утонуть. Нельзя без посторонней помощи. Кто-то должен был держать твою голову под водой, наступив на неё ногой. А ещё один должен был сидеть на тебе верхом, а третий у тебя на ногах. Там были водоросли, они поглаживали мне лицо, и было одно прикосновение, как будто рыбки. Но в Рорбахе не водится рыба. Во всяком случае, такая, какую стоило бы удить.

– Они тогда не утопили меня, – сказал вдобавок Полубородый. – А многое было бы гораздо проще, если бы всё-таки утопили.

Когда он закрывал ладонями лицо, это выглядело так, будто руки принадлежали двум разным людям – одному обычному и одному обожжённому.

Мельхисар. Мельхиор-Валтасар.

– Они шли мне навстречу, – сказал Полубородый, – их было много, человек десять или двадцать, не знаю точное число, да потом их становилось всё больше. Большинство остались на тропе, а другие побежали по воде. Рорбах ведь мелкий. Можно отпускать детей плескаться в нём, и с ними ничего не будет. Те, которые шли посуху, хотели скорее до меня добраться, идти ведь быстрее, чем брести, но в воде оказались более молодые и более сильные, и они перегнали тех. Я ещё издали услышал их крики, только слов не мог разобрать. Они выглядели так, будто бежали от чего-то, но они бежали не от чего-то, а к чему-то. К кому-то. Ко мне. Я тогда не понял, чего они от меня хотели, я и сейчас этого не понимаю. Я не понимаю, как они могли подумать обо мне такое. Как они вообще могли такое думать.

Он посмотрел на свои руки, на обгорелую и обыкновенную, он разглядывал их как что-то незнакомое. По улице проезжала повозка, и Штоффель поднял голову. Он прислушивался, не расшаталась ли у лошади подкова, но ничего не сказал. Слово сейчас было за Полубородым, и его нельзя было перебивать или задавать ему вопросы. Даже когда он внезапно начинал говорить о чём-то, как казалось, совсем другом.

– Трудно поверить в чудо, – сказал Полубородый, – но зато легко

убедить в нём других. Они начинают с малого, как крошечный укус от зуба гадюки, но он может отравить большого человека. Всё начинается с чего-то необычного, с единственного шага за пределы повседневности, в первом рассказе их десять, во втором уже сто, из неправдоподобного получается невозможное, из невозможного становится чудесное, и когда об этом услышит двадцатый, там уже должно участвовать небо или преисподняя, ангел или чёрт. Смотря по тому, как рассказывать историю, слушатели должны каяться или мстить, молиться или убивать. А лучше всего сперва убить, а потом молиться. Не для покаяния, а чтобы похвалить самого себя. Gloria, Gloria, Gloria… [19]

19

Слава, слава, слава (лат.). Начало богослужебного гимна «Слава в вышних Богу».

Кэттерли перекрестилась. Если бы я её спросил, почему она это сделала, она бы не смогла объяснить.

– Они вытащили меня и повели с собой, – сказал Полубородый. – Одежда у меня была мокрая, поэтому я хуже горел, чем другие. Если бы они настигли меня не на Рорбахе, а на улице, я бы не выжил в огне.

Значит, он всё-таки говорил о том дне, когда стал таким, как сейчас.

– Я их знал, – сказал Полубородый. – Не всех, но большинство. Корнойбург небольшой город. Одному я вправлял плечо, другому вырывал зуб. Собирал для них целебные травы и составлял микстуры. Когда их болезнь отступала, они говорили мне спасибо. Чем сильнее была боль, тем больше благодарность. Но природа так устроена, что боль проходит, а вместе с ней и благодарность. Я мог бы перечислить их имена, я и сейчас помню их всех. Молодых мужчин и старых. Единственная женщина среди них. Её муж был вязальщик мётел, но его я в тот день не видел. А ведь он мог бы пригодиться. Прутья хорошо горят. Её звали Агнес. Такое нежное имя, но она не была нежной. У неё родился мёртвый ребёнок, а ведь тяжёлое легче пережить, когда можно в этом кого-нибудь обвинить, и она решила, что её ребёнка убил я. Повитуха тогда послала за мной, а я ничем не смог помочь. И Агнес мне этого не простила. Её голос резко выделялся из голосов других. «Убийца! – кричала она. – убийца, убийца, богоубийца». Я этого не понимал, и никто не мог мне этого объяснить.

На стене напротив окошка, затянутого свиным пузырём, висел крест, просто крест, без Спасителя. Штоффель сам его выковал, из самого твёрдого железа, какое есть, раскалив с порошком из воловьих рогов и с солью, требуется много силы, чтобы такое железо обрабатывать. Я спросил его, почему он взял именно это железо, и Штоффель сказал: «Для господа Бога надо себя утруждать». И теперь на этот крест смотрел Полубородый, и в его зрячем глазу горела ненависть.

– Они меня толкали, – продолжал он свой рассказ. – Снова и снова толкали, и когда я падал, они меня пинали. Вдоль Рорбаха и потом по улицам. Мимо многих домов, куда меня тоже звали как лекаря, но нигде ни одна дверь для меня не открылась. Толпа становилась всё больше, и людям, которые меня держали, теперь и самим приходилось отбиваться. Новоприбывшие не знали, в чём дело, но тоже хотели принять участие…

Агнес. Мне-то её было жалко, а ей меня нет. У её сына пуповина обвилась вокруг шеи и задушила его. Я ещё пытался вдохнуть ему в лёгкие воздух, но я не Господь Бог. Я только богоубийца.

Когда Кэттерли это услышала, она ещё раз перекрестилась, с испуганным взглядом. Она смотрела на Полубородого, как те люди в башне Хюсли, когда они ещё думали, что он в заговоре с чёртом и вместе со Штоффелем делает гомункула. Мне тоже стало немного не по себе, но я ведь знаю его дольше, чем другие, и я знал: надо дать ему выговориться, тогда уж Полубородый нам объяснит, что он под этим подразумевал.

– Я ещё всё помню, – сказал Полубородый. – Я до сих пор всё это слышу, чувствую и обоняю. Один с вонючим дыханием схватил меня за шиворот, его голова была рядом с моей, и я до сих пор помню, что в то время думал. Корень хрена и семена тмина, думал я, вот что освежает дыхание. Вылечить это его не вылечит, потому что зловоние исходит из желудка, но зато его друзьям больше не придётся от него отшатываться. Мой разум всё ещё давал ответы, как курица продолжает бегать, когда ей уже отрубили голову. Когда человек умирает, он наверняка тоже должен какое-то время исследовать мир, прежде чем обретёт покой.

– Я спрашивал, снова и снова спрашивал, почему они со мной это делают и чего они от меня хотят. И не получал ответа. Один ударил меня в зубы и хотел бить ещё, но другие его удержали. У них был какой-то план, связанный со мной, и они не хотели, чтобы этот план был испорчен.

Тридцать четвёртая глава, в которой Полубородый продолжает рассказ

– Они привели меня к моему дому, – сказал Полубородый, – как приводят жениха к его невесте, с песнями, криками и ликованием. Они привели меня к моему костру. К трём кострам. Я не знал, для кого были предназначены остальные. Не знал и всё-таки знал. Знал это. Знал. Знал…

Поделиться с друзьями: