Полуденные песни тритонов [книга меморуингов]
Шрифт:
Хотя бы со слов бабушки.
А вот ее отца, своего прадеда, на самом деле хорошо помню — он водил меня кататься по детской железной дороге в нашем Парке культуры и отдыха им. В. В. Маяковского, а так как это было летом, то на нем был светлый двубортный костюм и светлые туфли в дырочках.
Сейчас они похоронены вместе — прадед, дед, бабушка.
Дед, между прочим, был не из батраков.
Он был из подмосковных мастеровых с ногинских мануфактур. Точнее, из деревни Большое Буньково — в середине семидесятых мы приезжали туда с матушкой на пару дней, проведать родственников.
Скорее всего, никого из них давно уже нету.
Как нет давно и моих бабушки с дедушкой по отцовской линии.
Дворянка Ксения Михайловна Левшина умерла в 1964 году, а разночинец, по совместительству же
Ксения Михайловна оставила удивительные воспоминания, которые в 2001 частично были опубликованы в журнале «Урал» [65] .
64
На самом деле, дед умер в 1954-ом, об этом мне рассказал отец, с которым мы увиделись на поминках по моему младшему сводному брату Косте, в декабре 2005-го. Каким–то образом родственники мои обнаружили в Интернете эту главу, отец прочитал ее и уточнил фактографию, которую я, естественно, полностью перепутал. Но если бы она была правильной, то это были бы не меморуинги.
65
№№ 10–12.
Я же их прочитал лет за двенадцать до этого, как раз в тот очень короткий период моей жизни, когда часто общался с отцом.
На самом деле я не живу с ним с моих шести месяцев.
Или это он со мной не живет?
В общем — мы не живем друг с другом с моих шести месяцев, как рассказывала матушка, поводом для этого послужил изучаемый им тогда древний язык санскрит: я орал, отец сидел и учил на кухне санскрит, а мои вопли ему мешали.
А еще отец постоянно ездил в разные экспедиции, что для семейной жизни тоже не очень подходит.
Тут надо сказать, что на самом деле как личностью отцом я могу только гордиться: он известный ученый, член–корреспондент Российской Академии Наук, один из крупнейших специалистов в области топонимики.
Пусть даже бабушка была права, когда частенько обвиняла меня в том, что самым дурным в себе я обязан его генам, хотя для кого — дурное, а для кого — наоборот.
Было время, когда мне очень хотелось, чтобы у меня был отец, было время, когда я его ненавидел, потом я начал строить свою жизнь так, чтобы ему нашлось в ней место, а заодно и делать все для того, чтобы его не коробило, когда ему говорили:
ВОТ ЭТОТ — ВАШ СЫН?
Отец всегда был личностью [66] , мне оставалось одно — стать личностью тоже.
Надеюсь, удалось…
На этом все про кровь и гены.
Дальше мне хочется про охоту.
Просто так получилось, что задолго до того короткого — всего–то в два или три года — периода, когда мы с ним внезапно начали видеться каждую неделю, а иногда и не по разу, и он, посчитав, что я уже вполне сознательный элемент, дал мне прочитать воспоминания бабушки Ксении Михайловны [67] , отец, будучи страстным охотником, вдруг выразил желание взять меня в тайгу с собой.
66
Точно могу сказать одно: я его безмерно уважаю. Хотя бы за один тот факт, что будучи многие годы заведующим кафедрой общего языкознания Уральского Государственного университета он не был членом партии.
67
Свое половинчатое дворянство отец скрывал многие годы, а дворянская грамота была уничтожена Ксенией Михайловной еще в тридцатых. Объяснять почему не стоит, и так ясно. А вообще–то после октябрьского переворота, насколько мне известно, ВСЕ остальные Левшины, кроме К. М., эмигрировали.
Между прочим, тогда ему было чуть больше, чем мне сейчас.
Мне скоро пятьдесят [68] , ему было чуть за пятьдесят. Он родился в 1926.
Как я сейчас понимаю, он хотел посмотреть, на что я гожусь.
Проще говоря, окажусь я тряпкой или нет.
Если придется идти много километров.
По проселочной дороге. Потом по тропинке. Потом просто — по бурелому.
Первую охоту мне не забыть никогда. На нее мы уехали через два дня после похорон Сергея.
68
Я пишу этот меморуинг 12-го февраля 2004 года, пятьдесят мне исполняется 12-го июля. Ровно через пять месяцев.
То есть, 28-го сентября 1978 года.
Тогда у отца в собственности была лесная избушка.
У него и двух его приятелей.
Я до сих пор помню, как она называлась:
«ХИЖИНА ДЯДИ ТОЛИ»,
хотя о каких–то других точных деталях меня можно не спрашивать, в голове давно уже плотный и вязкий туман.
Хорошо еще, что тогда, сколько–то недель или месяцев спустя, я написал рассказ с примитивным названием «На стопятидесятом километре». Мало того, что из него можно узнать, на каком расстоянии от города была станция, до которой мы ехали с отцом, но я могу даже процитировать какой–нибудь абзац, хотя, честно говоря, самого меня воротит от чтения своих писаний такой давности.
Но, по крайней мере, это пусть немного, да рассеивает туман.
Делает его не таким вязким и плотным.
Что–то начинает брезжить.
Какие–то контуры, невнятные фигуры, блуждающие в ночной мгле странные огоньки.
Так что пока мне проще не цитировать, а вновь постараться представить себе ту ночную тайгу, журчание небольшого ручейка, что протекал метрах в пяти ниже отцовской хижины, ее широко распахнутую дверь, слабый отблеск затухающего костра, мириады звезд где–то высоко–высоко надо мной и совсем узенький — ведь был конец месяца, а значит, уже могло случиться новолуние — серпик народившейся луны, отчего–то не желтый, а болезненно–белый, хотя этого могло и не быть, а вот звезды были, как на самом деле была окружающая тайга с молчаливым ночным лесом, насупленным, настороженным, напрягшимся в чужой для меня тишине, лишь изредка разрушаемой непонятным уханьем, да еще настоящим волчьим воем, только вот доносящимся откуда–то издалека, будто с другого конца земли.
Для отца охота многие годы была той высокой страстью, которую непосвященным не понять. Это не просто давало ему энергию, как мне кажется, он и жил во многом ради этих двух месяцев в году, когда мог охотиться на боровую дичь и зайца — иной охоты он не признавал, ни на водоплавающую, ни с собакой, ни на крупного зверя.
ДЛЯ НЕГО ВСЕ ОСТАЛЬНОЕ БЫЛО УБИЙСТВОМ!
Наверное, я и поехал тогда с ним лишь для одного: понять, что это за человек — мой отец.
Он хотел понять меня, я — его.
Какое–то время мне даже казалось, что я действительно что–то понял.
По крайней мере, когда он поднял меня ранним утром — еще не было шести и вокруг все на самом деле было в плотном и вязком тумане, — и мы, попив на скорую руку горячего чая и съев что–то абсолютно не поддающееся сейчас определению, пошли в те самые, густо покрытые лиственницами и елями горушки — как иначе обозначить нечто среднее между холмом и горой? — то я подивился лишь одному: той естественности, с которой он буквально вписался в пейзаж, став не просто его частью, скорее наоборот, они сомкнулись, слились, совпали с невероятной легкостью, как совпадают перепутанные в коробке части паззла и открывают тебе после этого кусочек иной, доселе неведомой жизни.
Он был в своей среде обитания.
Человек–одиночка. Матерый волк, идущий по привычной тропе.
Волчонок тащился за ним, порою на него временами клацали зубами.
Волчонок был здесь чужим, он шарахался от каждого звука.
Волк презрительно смотрел на него и вновь бежал вперед.
Звуков было много.
Я не понимал и сейчас не понимаю, как отец отличал треск взлетавшего на крыло рябчика от резкого свиста падающего вниз вальдшнепа.
Но он отличал и раздавалось