Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но то, что народ получил передышку и «присел перемотать портянки», — это метафора точная. Перестройке предшествовала Передышка, она же Оттепель. Большой Перекур, если угодно. «Перематывая портянки», всматривались в знакомые лица вождей: что еще скажут в длинных своих речах? В общем-то риторика была все та же. Хрущев, последний романтик коммунистического движения, заявил на весь мир, что хочет «попить чайку при коммунизме». Но «штурм неба» явно пошел на убыль. Те штурмующие, что были на свободе, притомились и больше делали вид, что работают, чем работали. А та часть населения, что «штурмовала» под присмотром часовых и хорошо обученных собак, уцелевшие носители знаменитой 58-й статьи, вышла на

волю. Из них очень немногие сохранили упрямую веру в идею светлого коммунистического будущего.

Сытый, дорожащий своими привилегиями агитпроп усердно продолжал заталкивать идею в головы советских людей. Но идея — обанкротилась. Никто (почти) в нее уже не верил. В том числе и сами агитпропщики.

А тут еще в «Новом мире», в трех номерах, напечатали роман Дудинцева «Не хлебом единым». По нынешним временам злоключения изобретателя Дмитрия Лопаткина, которого драконят начальники-бюрократы, не вызвали бы особого резонанса: подумаешь, страдалец! Но тогда роман этот стал, как говорят ныне, знаковым явлением. На его обсуждении в Союзе писателей страсти накалились необычайно (мне рассказал об этом Рудный). Паустовский заявил, что дудинцевский роман — удар не только по начальникам-бюрократам Дроздовым, но и по всему новому классу. Ух и накинулись на Паустовского писатели-охранители: дескать, недопустимо это и безответственно — употреблять терминологию ренегата Джиласа. («Новым классом» Джилас, бывший соратник Тито, назвал правящую партийную номенклатуру, отгородившуюся системой привилегий от народа, от населения «социалистической» страны. Вскоре, будучи в гостях у Рудного, я прочту эту запретную книжку — «Новый класс».)

А в октябре — венгерские события. Мятеж в Будапеште! Невиданно-неслыханно: бьют коммунистов. Да что там бьют — вешают на фонарях! Как вешали аристократов в Великую французскую революцию («Les aristocrates 'a la lanterne…»). Статую Сталина сбросили с пьедестала. Это что же — антикоммунистическое восстание венгерского народа? Нет. Название совсем другое — контрреволюционный мятеж. В Будапешт входят советские танки. Мятеж подавлен. В руководстве — новые люди, Янош Кадар какой-то вместо твердого сталинца Матиаша Ракоши. Над прекрасным голубым (а вернее, желтоватым) Дунаем воцаряется спокойствие. Но — звучит над Восточной Европой долгое, долгое эхо венгерских событий…

Такой странный шел год — 1956-й.

А я, отслужив на флоте шестнадцать лет, вышел наконец на долгожданную «гражданку». Мы с Лидой приезжаем в Баку. Когда-то уехали отсюда, 17-летние, наивные, влюбленные. Теперь нам по 34, и мы возвращаемся к родным пенатам — битые жизнью и войной… испытавшие голод, блокадную погибель, гонения, разлуку… и по-прежнему влюбленные.

Осень — лучшее время года в Баку. Спадает жара, не плавится асфальт под ногами, на Приморском бульваре по вечерам — полгорода. В ноздрях — знакомый с детства запах моря, остренький дух мазутных пятен, вечно плавающих по Бакинской бухте.

Запах-то прежний, но бухта словно осиротела: лишилась главной своей прелести — купальни. Эти изящные деревянные павильоны на сваях были построены в 1914 году по проекту гражданского инженера Баева. Местная газета того времени «Каспиец» писала: «Новые бакинские купальни представляют из себя замечательно красивое сооружение на воде. Такой красивой и обширной постройки на воде не имеется нигде в Европе, если не считать Ниццы». Все мое детство связано с этим действительно замечательным «сооружением на воде». С мая по сентябрь бегали купаться. И вот — печальный финал. Сгнили сваи, да и мазутные поля вокруг… Снесли красавицу купальню — очень, очень

жаль…

По утрам в раскрытые окна нашей квартиры на улице Самеда Вургуна, бывшей Красноармейской, врываются громкие голоса. Напротив нашего дома — молочный магазин, с пяти утра, а то и раньше к нему выстраивается очередь. В Баку не умеют разговаривать тихо — женщины в полную мощь голоса сообщают дворовые сплетни, переругиваются, смеются. Приходится закрывать окна, но все равно шумно. А вскоре из галереи нашей коммуналки доносятся крики и стуки: это ссорятся Акоповы, Егиш гоняется вокруг стола за орущей Аракси. Годы не остудили их бешеный нрав.

В девять открывается магазин, галдеж достигает мощного пика, за час с небольшим расхватывают молоко и шор — местный соленый творог, и улица стихает. Только вечный гул машин, идущих сверху, со стороны колхозного рынка. Появляется утренняя процессия — идет на бульвар детский сад, каждый малыш держится за штанишки впереди идущего, резинки оттянуты до предела, иногда и лопаются, раздается плач, юная воспитательница, громко осуждая провинившихся, вытирает им носы, а упавшие штаны скрепляет бельевой прищепкой, чтобы как-то держались. Запас прищепок у нее всегда в кармане курточки.

Затем появляется певец. Он худ и потрепан жизнью, мятый пиджак свисает с его плеч как с вешалки. Его нос подобен красному огню светофора. Он идет заплетающимся шагом — и поет. Вероятно, это арии из каких-то опер, но — без слов, только мотив с «дрожементом», с кашлем на верхах. Кто он? Спившийся оперный певец? Может, пел когда-то в хоре? Подаяния не просит, но душа-то его, наверное, требует — если не вознаграждения, то хотя бы внимания. Он громко поет на ходу, воздевая руки. Я видел однажды, как возле физкультинститута певца остановили молодые люди в кепках большого диаметра — ласково заговорили и куда-то повели — может, угощать выпивкой. Азербайджанцы уважают городских сумасшедших.

Алик отправлен в школу (уже в третий класс он ходит), Лида и мама хлопочут по хозяйству, а я усаживаюсь за письменный стол. Мне положена военная пенсия — одна тысяча триста пятьдесят рублей (в 61-м году она превратится в 135), это, как говорится, пенсия хорошая, но маленькая, и я подрабатываю: пишу очерки и заметки для газеты «Молодежь Азербайджана». С удостоверением ее внештатного корреспондента езжу «за материалом» на нефтепромыслы, на заводы, в бакинский порт. Платят за мою писанину немного, но все же что-то платят. «Моим детишкам», — говорю я, вручая Лиде гонорар. «На молочишко», — заканчивает она.

А еще я пишу морские рассказы и отправляю в Москву, в газету «Советский флот». Редактор отдела литературы Шиманов их печатает и шлет мне письма — «присылайте еще». Скоро у меня наберется книжка рассказов о флоте…

Часто ходим на Приморский бульвар. Ничего лучше этого бульвара в Баку нет. Мы с Лидой идем вниз по улице Самеда Вургуна. На углу Торговой в свежевыкрашенной будке торгует квасом и минералкой с сиропом тот самый хромой квасник из нашего детства, а может, его сын — но почему он тоже хромой?

На Торговой шум, свист, крики. Мы видим: два безногих инвалида катят посередине улицы на своих тележках. Грохочут колесики-шарикоподшипники. Инвалиды, отталкиваясь деревянными колодками, состязаются — кто быстрее докатит до угла улицы Корганова. Прохожие кричат, подбадривают их.

А вот и ДКАФ — Дом Красной армии и Флота, где когда-то смотрели фильмы с Гарольдом Ллойдом, с Патом и Паташоном. И между прочим, именно в ДКАФе я впервые увидел настоящего поэта: это был приехавший из Москвы Владимир Луговской. Красивый, статный, он вышел на сцену и протрубил рокочущим баритоном: «Итак, начинаю я песню о ветре, о ветре, обутом в солдатские гетры…» Мы, школяры, слушали Луговского с восторгом…

Поделиться с друзьями: