Полвека любви
Шрифт:
И вот Спицын снова объявился в Баку — в трудные дни лета 1961-го. Он был и похож на того бойкого юнца, с которым двадцать лет назад я подружился на Ханко, и непохож. Он покрупнел, заматерел. Вот что произошло с ним вскоре после окончания войны. Спицын, уже будучи лейтенантом, продолжал служить в авиации. Однажды в 1950-м — было это в Феодосии — выпивали вечером несколько летчиков и, уже изрядно разогретые, затеяли спор о самолетах — какие лучше, наши или зарубежные. Спицын решительно высказался в пользу американских машин «аэрокобра». Ну, поспорили и поспорили. Но вскоре Славу вызвали в особый отдел… Короче: кто-то из теплой компании настучал — и судили Спицына
Ныне, когда свободно и запросто ругают всё отечественное и рекламируют импортное, сюжет со Спицыным кажется каким-то фантастическим. Увы, то была суровая реальность. Не болтай! Кругом враги! А внутри — сексоты…
Из лагеря Спицын вышел спустя три года по амнистии. Он окончил в Иркутске строительный вуз, долго работал в тех краях, строил на Чукотке, в бухте Провидения. Теперь он ехал в теплые места, на Украину. Хватит, намерзся.
Я провожал Славку, мы обнялись на вокзале, и он укатил. Следующая наша встреча произошла уже в Москве.
Интенсивное лечение на первых порах помогало. Мама воспрянула духом. Но — миновало медленное бакинское лето, и в сентябре она слегла. И больше не поднялась. 10 октября мамы не стало.
В ноябре мы с Лидой приехали в Москву. В Литфонде я купил путевки в подмосковный дом творчества Малеевку. Дня два или три мы прожили у Цукасовых в переулке Садовских. Сергей в ту пору работал заместителем секретаря «Московской правды» — карьера в журналистике вела его вверх неуклонно. Да что ж, он был превосходный работник, не утруждающий себя (как мы, грешные) рефлексией. Крамольных «кухонных» разговоров Сережа не любил.
Я позвонил Владимиру Александровичу Рудному.
— Женя, вы в Москве? — сказал он. — Хотите посмотреть, как происходит история? Так идите на Красную площадь.
В тот же вечер мы пошли на Красную площадь. На ней, неровно покрытой снегом, было полно народу. На Мавзолее, освещенном прожекторами, стояло одно только имя — второе недавно стер XXII съезд.
Мы подошли к одному из стихийно образовавшихся кружков. Гудел басовитый голос:
— …потому что ни одна революция не обходилась без пролития крови. Ни один класс не уступал власть добровольно…
— Слушайте, вы! — прервал говорившего человек в шляпе и ватнике. В его глубоких глазных впадинах как бы сгустилась ночная мгла. — От вашей классовой борьбы Россия кровью захлебнулась. Чуть не полстраны в лагеря загнали. Херня это — классовая борьба. Бесплатная рабсила была Сталину нужна.
— Ты Сталина не трожь! — раздался высокий голос. — Мы с его именем в смертный бой шли! Понял?
— Верно, — прогудел бас. — Конечно, он допустил ошибки, но…
— Да какие ошибки? — вскричал фронтовик. — Эт Никита придумал. Ну, сажали врагов народа. А Никита, что ль, не сажал?
— Вы бы, товарищ, осторожней про Хрущева.
— Чего осторожней? Ты меня не пужай! Гитлера не испужался, понял? Так Хруща и подавно!
— Чего вы раскричались? Не один вы воевали.
— А то, что фронтовикам в душу плюнули!
Человек в ватнике сказал резко:
— Гитлера скорее бы одолели и крови меньше бы пролили, если б Сталин не запер миллионы людей в лагеря. И еще к ним миллионы вертухаев приставил.
— Не трожь Сталина! — возопил солдат.
В другой группе тоже спорили, горячились:
— Он же был мировой вождь, как Ленин. Как же можно мирового вождя
из Мавзолея выбрасывать?— Да нельзя ему лежать рядом с Лениным! Слышали же, какой он себе культ устроил. Прям как царь…
А в следующей группе:
— У исторических процессов не много вариантов развития. И если вас не устраивает социализм, то…
— С чего вы взяли, что социализм не устраивает? Я этого не говорил! Но возьмите наши крупные стройки — кто на них вкалывал?..
Лениво, словно нехотя, сыпался снежок. Мы переходили от группы к группе, слушали споры. Удивительно!
— Смотри, как развязались языки, — сказал я, когда мы вышли на улицу Горького, плывущую в красноватом от неонового света тумане. — Такого еще не бывало. Как здорово!
— Прямо как в Гайд-парке! — сказала Лида.
Мы были радостно возбуждены. История свершалась на наших глазах. Народ — нет, вы понимаете это? Вечно безмолвствовавший народ — заговорил!
В Малеевке была тишина. И глубокие снега. Протоптанная в них тропинка уводила в еловый и сосновый бор. Поскрипывали под напором ветра старые ели. Морозный воздух бодрил. Мы, измученные трудным летом, перевели дух.
Строгие надписи на круглых белых фонарях возле дома творчества призывали: «Тихо! Писатели работают». В подтверждение прекрасному призыву доносился из дома стрекот пишущих машинок. Нет, не из всех комнат — из некоторых. Стучали машинки по-разному: одни — медленно, раздумчиво, другие — с пулеметной быстротой, свидетельствующей о резвости писательской мысли.
Нашим соседом по столу оказался старый седой человек маленького роста. У него были глуховатый голос и темные глаза, очень печальные — словно уставшие взирать на окружающую действительность. Его фамилия — Ваграмов — мне была незнакома. Молчаливый поначалу, он вскоре разговорился и даже расположился к нам с Лидой. И мы узнали его невеселую историю.
Федор Ваграмов был слесарем где-то на Украине, когда грянула революция. И он пошел в большевики, в красноармейцы. Активный, исполненный энтузиазма, Ваграмов мог бы сделать партийную карьеру, но вдруг его попутал бес сочинительства. Откликаясь на призыв рабочего класса в литературу, он написал пьесу о красных летчиках «Взлет». И не куда-нибудь отнес пьесу, а в МХАТ. Возможно, в ней было что-то сценичное, а вернее — МХАТу требовалась сугубо советская пьеса, чтобы утвердиться в новой действительности, — так или иначе, «Взлет» был принят и поставлен. Федор Ваграмов стал драматургом, членом Союза писателей. Однако звездный час миновал, и за взлетом последовало падение. Все, что писал Ваграмов, было безнадежно, он так и остался автором единственной поставленной пьесы. Подобно отставшему от поезда пассажиру, он угрюмо взирал на проносившиеся мимо сверкающие вагоны.
Федору Ваграмову не повезло. Иные драматурги, не более, чем он, одаренные, сумели пробиться — если не во властители дум, то в лауреаты. Достаточно вспомнить Анатолия Сурова. Действие закона несообразности вполне прослеживалось в советской литературе.
Познакомились мы в Малеевке и с другим драматургом — сравнительно молодым, несомненно талантливым и определенно восходящим — Эмилем Брагинским. Он был невысок ростом и быстр в движениях, с большим лбом, с усиками над усмешливыми губами. Еще были впереди знаменитые кинокомедии Э. Рязанова, для которых Брагинский писал сценарии, но уже шли в московских театрах его пьесы. Книжку с одной пьесой — комедией «Раскрытое окно» — Эмиль нам подарил. «На моих спектаклях много смеху», — сказал он.