Полвека любви
Шрифт:
Мы гуляли по малеевским дорожкам, Эмиль с женой — маленькой милой Ирмой — и мы с Лидой, и Эмиль рассказывал о своих поездках, всегда в иронической манере.
«Приезжаем в Дебрецен, и ведут нас в собор. Очень красивый, средневековый. А в соборе — орган. И наша гидша говорит: „Это орган господина епископа“. Мы стоим, поджав губы, сдерживаем смех. „Господин епископ очень любит, когда играют на его органе, — говорит гидша. — Но почему вы все улыбаетесь? Что смешного я сказала?“»
А вот еще один Эмиль — Кардин. Он живой и умный, очень осведомленный обо всем, что делается в стране и мире (слушает Би-би-си). Мы говорим о гибели генсекретаря ООН Хаммаршельда в Конго… о побеге танцовщика Нуриева (я впервые о нем услышал)… и, конечно, о XXII съезде,
— Да не будет никакого Гайд-парка, — говорит Кардин. — Наши недремлющие органы послушают, послушают, да и гаркнут: «Кто разрешил? А ну, разойдись!»
От Эмиля Кардина мы впервые услышали о Галиче — не как об авторе знаменитой пьесы «Вас вызывает Таймыр», а как о барде. Кардин же и напел нам галичский «Красный треугольник».
Ой, ну что ж тут говорить, что ж тут спрашивать, Вот стою я перед вами, словно голенький, Да, я с Нинулькою гулял с тети-пашиной…Таких песен мы никогда не слыхивали! С детства пели пионерские бодрые песни, «мы рождены, чтоб сказку сделать былью…». Пели песни Великой Отечественной — это было наше, выстраданное. Очень любили песни Шульженко.
Но — чтобы такое? «И в моральном, говорю, моем облике / Есть растленное влияние Запада…» Небывалая, задиристая песня. Я записал ее — чтобы показать бакинским друзьям…
В том морозном декабре мы с Лидой посмотрели в Театре Советской армии «Добряков» Леонида Зорина.
Леня, друг нашей бакинской молодости, к тому времени сделался одним из лучших драматургов страны. Я хорошо знал его удивительную, рано вспыхнувшую одаренность, его пылкость южанина, его честолюбие. Помнил, как в Либаве, вернувшись из одного из своих подводных походов, с ужасом прочел в газете («Советской культуре»?) разгромную статью о Лениной пьесе «Гости». Оклеветал советскую действительность — черт знает что! На мое сочувствующее письмо долго не было ответа. Наконец он пришел: Леня писал, что в день запрещенной премьеры в Театре Ермоловой он был в больнице, что перенес тяжелую операцию на легких… а в Баку умер его отец…
В ноябре пятьдесят седьмого, когда по вызову Театра им. Моссовета приехал в столицу, я навестил Леню в его новой кооперативной квартире на Черняховского. Он лишь недавно въехал с женой и годовалым сыном. Леня дал мне номер журнала «Театр», в котором были напечатаны злополучные «Гости», а я вручил ему рукопись своей премированной пьесы, и мы углубились в чтение.
Прочел я «Гостей» — никакой клеветы в них, конечно же, не содержалось, а была горькая правда советской жизни. Адвокат Покровский пытался добиться справедливого и, главное, законного рассмотрения дела, но его смяла жестокая машина власти, олицетворенная в образе Кирпичева. Именно эта фигура — Кирпичев — вызвала разгром пьесы. Партийные бонзы не потерпели выведения на подмостки отрицательного персонажа из своей номенклатуры. Ну, не могли они допустить и мысли о том, что советская власть породила «новый класс», отгородившийся от народных масс системой привилегий. Перерождение партийной иерархии, очевидное для всех, кто не утратил способности мыслить, было строжайше запрещенной темой.
— Ты что же, — спросил я Леню, — намерен писать острые политические пьесы?
— Ну кто мне это разрешит, — усмехнулся он. — Но социальный смысл необходим. Без него нет драматургии.
— В «Откровенном разговоре» у тебя действует демагог Кругляков. В «Гостях» — Кирпичев. Строишь галерею отрицательных персонажей с однотипными фамилиями на К-ов?
— Скажу тебе по секрету. В ЦТСА начали репетировать мою новую пьесу — там возвращается с войны напористый хам, он предчувствует свое возвышение в послевоенной жизни. Его фамилия — Казаков!
«Светлый май» я вскоре прочел, но на сцене не видел. И вот теперь, в декабре шестьдесят первого,
Леня пригласил нас на своих «Добряков» в Театр Армии. Этот яркий спектакль можно было бы счесть комедией нравов. Интеллигентные сотрудники Института античной культуры по доброте душевной пригрели бездарного отморозка (его фамилия — опять же из «галереи К-ов» — Кабачков), слепили ему диссертацию, вынуждены править его безграмотные статьи. Он их разжалобил: родился в детдоме… рос без родительской ласки… Они не возражают против его назначения заместителем директора института: должность административная… «пусть он сидит себе здесь, жалкое существо…». И милые добряки попадают в зависимость от хама и невежды. Кабачков помыкает ими, отнимает печатные листы, нагло «тыкает».Ну да, похоже на комедию нравов — традиция, идущая от Фонвизина. Но ведь — серьезнейший социальный подтекст: воплощенное чувство вины интеллигенции перед простонародьем. Все то же, принявшее иные формы, чисто российское народовольческое «хождение в народ» и его печальный результат…
Остро сыграл Андрей Петров наглеца Кабачкова. А как прекрасно изобразила Любовь Добржанская взбалмошную Гребешкову — директорскую дочь, которую «захомутал» Кабачков. В зале долго гремели рукоплескания.
Мы от души поздравили Леню с успехом.
Мне доводилось слышать и критические отзывы о драматургии Зорина: дескать, его пьесы — «головные», то есть плод острого, но холодного ума. Не знаю, не знаю. Во всяком случае, зрелый Зорин опровергает такие рассуждения. В «Варшавской мелодии», в «Царской охоте», в «Графе Алексее Константиновиче» бьется живое, невыдуманное чувство, согревает душу истинная любовь, и мучительно страдает обманутая…
После Малеевки я позвонил Аркадию Стругацкому, и мы встретились в ресторане «София». С нами были наши жены. Вспомнить тот застольный разговор во всех деталях я не могу, но помню: мы сошлись на мысли, что фантастика не столько «литература мечты», как ее называли иные теоретики и практики этого жанра, сколько прием заострения, остранения действительности, столкновение человека с явлением странным, неведомым, но по сути социально детерминированным. Какие генеральные сюжеты преобладали в фантастике? Жестокий изобретатель страшного оружия рвется к мировому господству; космонавты высаживаются на дальних планетах и ведут борьбу с тамошними чудищами; человек, ищущий спасения, бежит от угнетающей действительности. Список, конечно, неполон. Но вот об эскапизме мы говорили, это я помню, однако я еще не знал, что братья Стругацкие недавно закончили новую повесть — «Попытку к бегству», определившую поворот их творчества к новым ориентирам.
Из нашего с Лукодьяновым письма от 1 февраля 1962 г.:
Проявляем нездоровое любопытство, извинительное для людей нашего положения. Должно быть, Вы, со свойственной Вам прозорливостью, уже догадались, на что мы намекаем. Так что не томите, отпишите нам за «Меконг»: где он нынче обретается, в каких друкарнях?
Фряжского екривана Жака де-Бержьера читали, как он Вас с братцем Вашим на своем немецком языке выхваляет, отчего и нам плезир немалый, что-де нашего редактора и за морем чтут…
Почти одновременно, 2 февраля 1962 года, Аркадий нам написал:
Рад сообщить вам, что «Экипаж» наконец прорвался через корректорскую и сейчас чередом поплелся через техредов в типографию.
Вопрос ближайшего времени — примерно, март — это верстка. Я — само собой, но мне очень бы хотелось, чтобы кто-нибудь из вас тоже посмотрел с тщанием и прилежанием верстку…
Сейчас перечитывал «Экипаж» и заходился от удовольствия. Отменная все-таки книга, озорная и умная. Ну, пока всего хорошего.