Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Чехломеев тяжело поднялся. Федька тоже шагнул к нему.

Голова отца с налитым, красным лицом как раз пришлась по грудь сыну.

— Свези, — прошептал Федька. — Свези! Потом будет поздно. Батя, свези эту пшеницу! — Федька поймал руку отца, но тот вырвал ее из горячих, вздрагивающих рук сына, как окаменевший стоял на месте. Чехломеев тяжело дышал, подолом рубашки отер пот со лба, путаными, пьяными ногами пошел в спальню.

За трубой копошилась Алла. Варвара Трофимовна стояла, как пришибленная.

VI

В доме было душно. Я вышел на крыльцо, сел на ступеньку. Во всю свою силу светила луна. Откуда-то слышалась лягушечья симфония. Далеко, на западе, легонько

постукивал первый за лето гром. Земля все источала зной, но из полей чувствовалось влажное, облегчающее дуновение. Серебряное сияние от загоревшейся Капеллы стояло над мирной засыпающей деревней. Слышно было, как уютно, рассеивая радостно отдающийся в сердце шорох, за старым, ненужным гумном терлись и шептались колосья поспевающего жита. Вспыхнула, пронеслась через небо и угасла зарница.

Федька тоже вышел на крыльцо, сел и закурил: Но курил как-то отсутствующе, глядел за дорогу, на посеребренную и зачарованную под звездным небом степь. По выражению его лица я понял, что Федька как бы переступал через какой-то невидимый, но очень высокий барьер. А за ним, как эта немая, уснувшая степь, было неведомое, манящее и дорогое, точно интересная сказка в детстве. Он вдруг встрепенулся, сказал тихо:

— Смотри, хлебом пахнет. — И поведал: — Помню, и мы, бывало, блины ржаные пекли. Мы тогда хлеб по зернышкам в поле собирали. Я запах того черного хлеба помню. — Он встал, широко взмахнул руками, запрокинув к небу лицо.

Казалось, Федька слушает какую-то неведомую, понятную ему одному музыку. Музыку хлебной степи.

— Слушай, а ведь будут! — воскликнул негромко Федька.

— Что? — спросил я.

— Ну, другие люди. Другая жизнь. Вообще… А?

В его голосе мне послышалось какое-то железное упрямство. Я взглянул ему в лицо; оно казалось как будто вырубленным из серого крепкого камня. Он, должно быть, испытывал духовное страдание от той войны, какую вел в родительском доме, мучился и не мог примирить свою совесть с жизнью. «Какую надо иметь силу, чтобы вести такую борьбу», — подумал я.

— Да! — Федька упорно покачал головой. — Да! Они все же обязательно должны быть!

Снова закурил, но тут же смял в кулаке папиросу, провел рукой по голове — вероятно, забывая, что нет волос.

— Ты уедешь скоро? — спросил он.

Я кивнул головой.

— Ага. Ну айда спать. Ночь кончилась. — Уходя, уже в сенях, сказал непреклонно: — А свое мы утвердим!.. Пусть нас не жалеют мещане.

…Днем я пошел в поле завершать работу. Вернулся, когда по улице пылило стадо.

Возле дома Чехломеевых стояла подвода. Я увидел тех парней из комсомольского поста, которые несколько дней назад ходили по селу. Они бодренько таскали мешки с хлебом из сарая. Председатель колхоза Горун и милиционер стояли в сторонке, о чем-то переговариваясь. Чехломеев, в разорванной рубахе, бледный, сидел на бревне, ненавидяще смотрел в Федькину переносицу. Федька щупал рукой бугристую бритую голову, молчал.

В доме глухо выла Варвара Трофимовна…

1965 г.

Древо жизни

Весна была плохая, поздняя, с холодными дождями, с туманами, с мглистыми сырыми сумерками и серыми днями. Но к середине мая дождь прекратился, над полями колокольцами зазвенели жаворонки, подсохла земля, и в конце мая установилось ровное и мягкое тепло лета. У плетней быстро налилась и пошла в рост трава, дурманящий запах черемухи стоял в теплом деревенском воздухе и в этих тихих летних ночах, когда всплывал и окутывался в фиолетовых сумерках дымчатой вуалью ласковый огромный медно-красный лик луны, чувствовалось то довольство и покой,

какой устанавливается у нас в центре России в начале лета.

За черемухой пришла очередь цвести садам. У нас в Дорогобуже маленькие сады: возле каждого дома отыщется штуки три-четыре яблони, пяток вишен и слив, но и этого вполне хватило, чтобы забелить голую еще землю, неприветливо темные дворы.

Матерая антоновка Ершовых цвела особо буйным, ярким цветом.

То ли потому, что за ней внимательно ухаживали, то ли так стосковалось по теплу и солнцу все живое — яблоня за одну ночь покрылась ажурно-белой массой цвета и, недоступно-чистая, чем-то похожая на невесту, стояла благоухающая днем и сказочно светящаяся ночью.

Несмотря на все довольство расцветшего, облитого светом мира, несмотря на великое обновление жизни, Иван Ершов не изменил своего душевного настроя. Он не замечал ни первой шелковистой травки-муравы, ни нежного бело-розового цвета яблонь, ни веселого гомона птиц и возбужденного состояния людей, всегда устанавливающегося в такую пору страды, — он находился в своем состоянии холодной созерцательности. Он как бы говорил всему этому блеску и возрождению: «А за весной и за летом будут осень, и дожди, и распутица, и вьюги, так зачем же обманывать себя? Зачем радоваться, если знаешь, что еще есть другая сторона жизни! Вы можете обманываться, это ваше дело, но я знаю, что такое жизнь, и я знаю, что после смеха еще бывают слезы».

Из-под низко надвинутой кепки он строго, спокойно и озабоченно приглядывался к окружающей его жизни. Он не торопился жить и осуждал всякую суетливость и те душевные порывы, которые всегда заглушают трезвый рассудок и приносят разочарование впоследствии. Он вдруг как бы понял ненужность такого суетливого подъема и с иронией видел подобные человеческие слабости.

В нем что-то сломалось этой капризной весной. Я знал Ивана давно, мы с ним учились в школе, и чем больше в этот приезд в Дорогобуж я приглядывался к нему, тем все больше не узнавал его. Вроде он был тот же Иван — быстрый и жадный до работы, но прежнего все-таки уже не было. И в эту весну, как и раньше, мы жили рядом, на улице имени генерала Карбышева. Кривая, с неровным булыжником улочка сползала к Днепру — в тихий и безмятежный мир мальчишек, прохудившихся лодок, песчаных отмелей и хозяйства ширпотреба, помещавшегося в дощатых строениях. Ширпотреб пахнул дегтем, смолой, кожей и жестью. А на верху улочки, у наших домов, торжествовал — который уже день! — сладкий, медовый запах цветущих яблонь.

С полей и лугов накатывало лето, а у нас в городке буйствовала весна.

Каждое утро с Иваном перед его уходом на работу мы усаживались на крыльцо, выкуривали по сигарете. Разговаривали мы редко, молча глядели на яблоню, чуть-чуть розоватую в сполохах зари.

— Ты бы, Ваня, обрезал нижние сучья, — как-то сказал я. — Ей света будет больше.

— Жалко резать, — сказал Иван и, тряхнув чубом, рассмеялся: — Пусть отцветет.

— Теперь уже скоро.

— Да еще, пожалуй, с неделю. — Иван посмотрел вниз, на улицу: там тоже белели шапки цветущих яблонь. — Если не больше, — добавил он. — Пока сок выбродит.

Он поднялся, обошел вокруг яблони, внимательно осмотрел ствол и остановился, глядя себе под ноги, в землю. Выражение лица его было бесстрастно. Потом он вдруг резко обернулся ко мне, с насмешливостью прищурился и, глубоко засунув руки в карманы брюк, быстро зашагал по тропинке к своим механическим мастерским.

На крыльцо вышла, поеживаясь от прохлады, мать Ивановой жены — худая старуха в синей, с белым горохом кофте и галошах на босых ногах.

Прищурясь, старуха поглядела на удаляющуюся спину зятя, чмокнула, как бы что-то пришептывая, губами и сердито зашаркала галошами к сараю.

Поделиться с друзьями: