Понять - простить
Шрифт:
Молчали гусары.
IX
На заводе устроились все вместе. Игрунька отказался от комнаты в доме управляющего и поместился с солдатами в заводской конторе, отгородившись от них простыней. Он зажил с ними равноправным членом общей взводной коммуны. Обычаи общины ему были знакомы из корпуса и училища. Кадетское правило гласило, что стыдно тайно от товарищей есть конфеты и не поделиться с ними, а гусары были товарищами Игруньки, и он делился с ними всем, что имел. Взвод сколачивался в прочное целое. Занятий не было. Торчали целыми днями у ворот, а
Игрунька, не допуская фамильярности, называл пожилого унтер-офицера Розевика — Григорием Григорьевичем, черноусый георгиевский кавалер Жихарь — был Степа, ловкий танцор Короткое — Федя.
Съездили в город, привезли оттуда гитару Игруньке и гармонику Ванюше Ермолову, готовили концерт и спектакль. На дворе строили кобылу и параллельные брусья, чтобы гимнастикой заниматься. Григорий Григорьевич уже называл Игруньку "ваше благородие". Старая выучка возвращалась. Стыдно стало ходить растяпами, с оборванными хлястиками на шинелях, стали кормить и чистить лошадей.
— А вы знаете, — сказал как-то Игрунька взводу, когда вечером собрались под лампой и кто шил, кто сидел, о чем-то думая, кто курил табак, — знаете, почему раньше офицера называли "благородием"?
Молчали гусары. Нахмурились. Не любили про старое говорить.
— Потому что, — смело и громко говорил Игрунька, — офицер должен был быть всегда благороден в своих поступках. Он не мог лгать, обманывать, он свято должен был хранить честь мундира, и солдаты этим названием постоянно напоминали офицеру его обязанности.
Игрунька помолчал. Молчал и взвод. Портной, Саша Рубцов, сероглазый, безусый, молодой, оставил шитье и внимательно в оба глаза смотрел на Игруньку.
— А теперь, — еще более громким голосом продолжал Игрунька, — вы называете меня «господин». Если я господин, то вы кто, слуги?.. рабы?.. И вы пошли на это. Вам только подавай новое, не похожее на старое. А что было плохого в старом?
И стояло густое молчание.
— Так что при старом-то режиме, чуть что, били солдата, — нерешительно сказал маленький, худощавый Иван Алферов, из воронежских крестьян.
— Били? — сказал Игрунька. — Вас, Иван Козьмич, били? — спросил он Алферова.
— Никак нет… не доводилось, — краснея, ответил Алферов.
— А вас, Григорий Григорьевич? — спросил Игрунька унтер-офицера.
— Никогда, ваше благородие, — бодро ответил бравый Розевик.
— А вас, Степа?
— Никак нет, — ответил, вставая, Жихарь. Игрунька опросил всех. Никого не били. А кто служил уже четыре года, кто шесть лет — война захватила.
— Вот так-то, родные мои, и создается ложь, — сказал тихо Игрунька.
— И кому она надобна? — сказал Розевик.
— Кому? Врагам России, завидующим ее богатству, ее силе.
И стал Игрунька рассказывать про славное прошлое России, как боролась Русь с половцами и печенегами, как ходили купцы на судах по Днепру и возили воск, и мед, и шкуры звериные, пшеницу и лен в Константинополь, именуемый Царьградом, а оттуда везли шелки и бархаты, посуду медную и стеклянную, и разные приборы, и оружие. Рассказывал, как нападали на купцов печенеги и половцы, как грабили их хозары и как пришлось им нанимать особых людей для защиты караванов судов. Как образовались дружины с их начальниками, как появились вожди, как появились князья
и судьи-тиуны.Все, что учил он когда-то на школьной скамьи корпуса, а более того, что в летние каникулы рассказывали ему сначала мать, а потом отец — все передавал солдатам Игрунька и чувствовал, как росло его влияние и как он, юноша, становился старшим их, их вождем.
Брюшным тифом заболел Саша Щербаков и лежал в заводской больнице. Игрунька его навещал.
— Ваше благородие, — сказал Игруньке как-то бледный, тяжело дышащий Саша. — Страшные сны меня мучают. Далеко от меня отец с матерью. Бросил я в те проклятые мартовские дни крест, благословение родительское. Благословите меня, как отец. Вы стали нам как отец родной. Умирать придется, не будет страшно предстать пред лицом Господа.
Снял с шеи шелковый гайтанчик Игрунька. Два креста на нем висели и три образка. Самый дорогой крестик был тот, что навесила на него мама, когда в офицеры он вышел. Тяжелый был крест. Старинный. Носила его раньше бабушка Варвара Сергеевна. Про бабушку говорили, что она святой жизни была женщина. В семье чудотворным почитался крест этот. Другой был тот, что надели на него при крещении, — крест, подаренный ему крестным отцом, дядей Венедиктом. Один образок был подарен ему Танюшей Лоскутовой, когда прощалась она с ним на Итальянской, крестила и плакала. Другой подарили ему юнкера его взвода, и надпись на нем была: "Спаси и сохрани от товарищей".
Забыл гравер точку поставить и не награвировал прописного «о», и вышло пророчески.
Третий подарила ему две недели тому назад Мая.
Все были дороги, но дороже всех был мамин крестик. Развязал гайтанчик Игрунька, снял мамин крест, перекрестился, перекрестил Щербакова, поцеловал его в сухие губы и положил ему на грудь.
— Жив будешь, Саша! — сказал он. Выздоровел Щербаков. Отчаивались в нем доктора. Не считали его и товарищи жильцом на белом свете. Спас мамин крестик жизнь человеческую…
И еще прочнее, еще лучше стали отношении между гусарами и их корнетом, называли его всегда: "Ваше благородие", и в глаза и за глаза.
X
На завод пришло известие, что большевики захватили власть. Во взводе Игруньки это не произвело никакого впечатления. По существу, большевики, меньшевики, кадеты, Львов, Керенский или Ленин, — это ничего не говорило Игруньке. Все были одинаково гадки. Все разрушали армию, натравливали солдат на офицеров. Полковника Левенца убили при князе Львове, и этого первого убийства солдатами офицера не могло забыть молодое сердце Игруньки. Для солдат было безразлично, кто стоял у власти, — кончали бы войну да отпускали бы по домам делить землю.
Но потом пошли глухие слухи о демократизации армии, установлении выборного начала начальников и об украинизации Чернобыльского гусарского полка.
Командир полка отозвал взвод Игруньки обратно в Прокутов.
Ясным ноябрьским днем, когда чугуном звенела черная степь с широким шляхом, блестящим замерзшими лужами и глубокими колеями, а дали были мутны от застывшего морозного тумана, когда серебром была покрыта зеленая, приникшая к земле озимь, а придорожные ветлы стояли, как в саван одетые, белые, сверкающие уже не тающим на солнце ледком, Игрунька ехал со взводом к полку.