POP3
Шрифт:
Как мы и договаривались накануне с Терри по телефону, я нашел его в доме Набокова молча сидящим у окна. В считанные минуты нам удалось переговорить обо всем на свете (при этом он передал ваш прелестный подарок и затем фотографию), а спустя еще несколько минут его под белы руки утащили в «комитетскую» (помните? Нечто вроде актового зала со столом во всю длину комнаты) и усадили между директором музея, ранее известным мне просто как Дима (фамилию не помню, может быть, я ее и не знал никогда… что, впрочем, маловероятно) и директором набоковского фонда профессором Старковым (?) из Пушкинского Дома. Незнаком.
Все остальное место заполнили журналисты, камеры, микрофоны, праздные старушки и просто зашедшие по ошибке. Все же остальное время заняла речь директора. Через 15 минут
Тем временем речь Директора описывала правильные круги по дорогам истории возникновения музея, вздымалась к горним вершинам грядущих свершений и смутных чаяний, откуда камнем неслась в ледяные бездны горечи и иронии, которую у него вызывали несовершенство финансовой поддержки и в частности газета «Невское время», занимающая второй этаж здания и, насколько можно было понять, ни за что не намеревавшаяся покидать его будь то под каким либо предлогом… Также во всем этом нашла место довольно странная история о пенсне и штанах.
Потом я курил на крыльце, грело солнце, тени росли на глазах, улица была пустынна, противоположная сторона поражала какой-то антрацитовой сверкающей резкостью, а после с неожиданной сонной нежностью я поймал себя на том, что делать мне здесь нечего, никакой статьи ни о каких празднествах писать не намерен и ни на какое торжественное открытие фестиваля в некоем театре идти не собираюсь, а посему лучше будет попрощаться с Терри, а заодно со всеми знакомыми и отправиться пешком на Литейный и далее домой.
Что я и сделал, доставив неслыханное удовольствие не только себе но, уверен, и присутствующим.
Меж тем, перед прощанием мы все же договорились с Терри, что в понедельник непременно встретимся и выпьем вина, невзирая на то, что юная и неизвестная мне барышня, уже пригласившая его на shopping, не выказала на этот счет особенного ликования.
Ну, не знаю… посмотрим.
А Терри действительно очень мил.
В музее его все любили, и не только его самого, но и его подарки, а он действительно преподнес музею вполне приличные прижизненные издания, не считая различных полиграфических мелочей.
Что же было еще? Не помню… право не помню. Уже вечером мы с Леной Долгих сидели в Борее и пили все то же, вероятно изрядно надоевшее вам по письмам пиво, листали невразумительные газеты и старались совсем не говорить о том, что так занимает последние дни досужие умы — иногда даже о войне не хочется говорить вовсе.
Но, милая Рита, обещайте непременно напомнить о себе Мише Иосселю, — ежели хотите либо чувствуете неловкость, скажите и я сам это сделаю.
Наверное, я не ответил на многие ваши вопросы, но клянусь, что сделаю это в следующем письме, включая «минимализм» и «агрессию»…
Здравствуйте, дорогой Аркадий!
Как Вы узнали, что я люблю кладбища? Заснеженные таблички, на которых с трудом можно разглядеть года жизни невинных детей (холера, чахотка), памятники в виде пропеллеров для виртуозов «бочек» и «лавочкиных», авиационных богов? В Рязани, прямо под окнами дома-музея Есенина, расположились кресты… В местном художественном музее там много Кандинского. Обширные реки, коровы, луга… Могилы неизвестных солдат, иногда — бугорки где-то в поле, где могилы можно различить лишь по догадке, по бренности ветра, по сухости отмерших веток?
В том свернувшемся диезами мессадже я писала Вам о смерти ПоМо. О том, как Пригов провозгласил смерть российскому постмодернизму. По моему же мнению, постмодернизм в Россию еще не пришел.
Что у Вас нового? Какие снятся Вам сны? Моя сестра в России неожиданно увидела во сне маленького персидского джентльмена. Он сидел за столом и молчал. Я говорила ему: «это моя сестра, Мэрион». «Познакомься с моей сестрой, Мэрион». Маленький персидский джентльмен все молчал. Моя сестра, обидевшись: «Мэрион, Мэрион я». Забавно, ведь Мэрион —
это, наверно, Мэрион Дэвис, любовница Херста. Они встретились, когда ей было двадцать, а ему пятьдесят четыре. Их совместная жизнь продолжалась тридцать лет. В конце жизни она много пила и болела полиомиелитом, хромала, — однако, как говорят все, кто знали ее, была несказанно добра. Мою же сестру зовут Марианна.Милая Рита,
очень рад, что у вас поднялось настроение. И, вообще, всех clairvoyants на реи, а на грот мачту поднять веселого роджера. Увы, с Терри нам не удалось провести время за бокалом вина на подходящей террасе, так как вызвали на работу и я вынужден был срочно скакать в дождь на велосипеде… Жаль. Очень жаль. Не знаю, что он там подумал обо мне… но мне он понравился. Говорили мы, если я верно понимаю — на английском. Невзирая на то, что говорит он весьма быстро и меланхолично угасает к концу фразы. И все же мне каким-то чудом удавалось его понимать.
Но вот, покуда и все… только что вернулся домой и тут же звонок в дверь — по просьбе некоего старинного знакомого его не то сын, не то юный племянник (весьма решительный) всучил мне увесистую папку с литературными упражнениями. Я заглянул и мне стало нехорошо. Но об этом после, равно как и о новой книге Мити Волчека, которую вы несомненно вскорости получите.
Но не думайте о чепухе и все будет замечательно. Еще раз — ваш атд.
Добрый день, милый Аркадий!
<…> смотрим в классе Riefenstahl's «Triumph of the Will». 1934. Усатый Макашов в галифе, сапогах. Дамочки облизывают губы, жеманятся, в шляпах. Дети забывают про шоколад. «Барабан к барабану, флаг к флагу, человек к человеку, город к деревне — партагеноссен, мы будем одним целым, мы будем великой страною!» Слова вибрируют на уровне рева, каждое слово с надрывом и взмахом руки. «Хайль, хайль, хайль!» Стройные колонны ребят — что бойскауты, что гитлерюгенд. Геометрические построения тел. Все равно что в мюзикле Басби Беркли. Только у Басби нашего, похороненного на простом кладбище с табличкой «здесь лежит Басби Беркли, лейтенант, США», — у него девицы, красотки, девчонки, юбчонки… А у Макашова-Адольфа — мужчины. Мощные складки галифе, вот они моются, вот они бреют друг друга, а вот чехарда, вот с лопатами наперевес выполняют военные танцы. Встреченный мною знакомый-чех: «ты куда идешь?» «на философию искусства, а ты?» «а я на демократию и образование. Ха-ха-ха, будто я демократ (у него железная кружка с кофе в руке). Америка — это смешно. Америка — это марионетка и клоун, а обратная сторона — жестокий жаждущий зверь, purifying his conscience, очищающий свое сознание, совесть». Под музыку идут гитлерюгенд и слышатся «взвейтесь, кострами». И хочется взволнованно встать и хвалить великого Сталина. Понятно — фашисты. Но все эти парады, спортсмены, военные марши — напоминают одно. «А печи? Евреи?» — голос из зала. «Мы думаем об эстетике, глядя на сексуальность мундиров, о Гегеле, Канте? Как покрасивее запихать чью-нибудь голову в печь?» Посмотрите, господа, на работу осветителя. Он освещает фюрера снизу, он смотрит на фюрера снизу, и сверху — на лица ребят.
Все кончено, подумал он, прижимая к груди нераспечатанный конверт с письмом. Да нет, послышался чей-то приглушенный голос, не все… еще не все кончено. Это только начало. Никанор Полуэктович обернулся и увидел почтальона. Тот приветливо улыбался. Он улыбался потому, как уезжать покуда все уезжают и приезжают. Была бы халява, чтобы добраться до Ирландии и шарахнуть дюжину Гиннеса. А в НЙ только одного — Александра с одним «н», что б другим неповадно было умничать по части постмодернизма. Одним словом, действительно, надо бы съездить и побегать по лугам с нелепыми выкриками относительно весны и истерии. Если бы вы, милая Рита, были солдатом, я продолжил бы эту непритязательную тираду должным образом, но… это кисейное платье… шляпа с гипсовыми жаворонками, этот средиземноморский взор с прованским пламенем в зрачках… ах, вся эта литература 20-х под тентами океанических лайнеров… нет-нет, это меня определенно останавливает.