Пора летних каникул
Шрифт:
— Молодой человек,— заметил он, делая обезболивающий укол.— вы не только в счастливой рубашке родились, но и в счастливых кальсонах. Еще вчера я применял в качестве обезболивающего средства самогон, а сегодня — новокаин.
Фельдшер почему-то говорил мне «вы». Но я все равно помалкивал, хотя именно сейчас до меня, наконец, дошло, что с двумя пальцами я распрощался навсегда.
— Вы что — глухонемой?— не унимался эскулап.— Говорят вам, что вы родились в кальсонах.
— Оставьте его,— попросила Катя.
— Не оставлю. До войны я работал сельским фельдшером, имею большую, хирургическую практику... Трофейный новокаин! Надо же — такое везение человеку!
Тут
— Если бы я родился в ваших кальсонах, мне бы не отстрелило пальцы.
Он оскорбился:
— Нет, как вам нравится, Катюша? Посмотрите на этого молодца! Совсем обнаглел. Все ему мало. Тогда я ему расскажу о самогоноанастезии.
Фельдшер принялся обрабатывать рану, Поскрипывая зубами, я слушал его рассказ и не очень-то ему верил. Фельдшер утверждал, что вчера ампутировали руку одному парню, как он выразился, «по живому мясу». Бойцу дали выпить бутылку самогонки и, когда его разобрало, сделали свое дело.
— Не морочьте меня, доктор.
— Я — морочу? Это так же верно, как я доктор. И' вообще....операция закончена.
— Он правду говорит,— подтвердила Катя.— И знаешь, кого пришлось оперировать под самогоном? Ткачука. У него гангрена выше локтя поднялась.
— Железный человек — этот Ткачук,— сказал фельдшер.
Я долго раздумывал, поблагодарить ли мне остряка исцелителя за операцию. Решил воздержаться. Глупо вроде. Как-никак — двух пальцев нет. Но я оценил доброту этого уже немолодого человека. Все его разговоры, остроты и шутки — это для того, чтобы отвлечь от боли, горестных размышлений.
Все-таки его неистребимая любовь к сомнительному юмору испортила торжественность момента.
— О пальцах не горюйте, юноша!— сказал он мне на прощанье.— Вы вполне полноценный индивидуум. Единственно, что утрачено — и то всего на двадцать процентов — способность ковырять в носу.
Возле палатки — самодельной операционной — меня поджидал Глеб с кучей новостей. Прежде всего он сообщил, что после вчерашнего боя у всех настроение — высший сорт. Взято много трофеев. Всяких консервов и колбас — навалом. На захваченной автомашине имеется рация; рычажок вправо повернешь — на батареях работает, влево — от электросети. Уже слушали сводку Советского информбюро. Особых сенсаций пока не передавали. Идут бои на Кексгольмском, Смоленском, Коростеньском и Уманском направлениях. На остальных участках фронта — бои разведывательного характера. Фашистские самолеты совершили налет на Москву, а наши — на Берлин. Командир запретил радировать о нашем существовании,— не желает, чтобы немцы нас запеленговали. А сейчас командир допрашивает пленного обер-лейтенанта из роты мотоциклистов. Вилька орудует в качестве переводчика и очень здорово.
В заключение Глеб вытащил из кармана плитку шоколада в яркой обертке и сунул мне.
— На, подкрепляйся.
Мы поспели к концу допроса. Обер-лейтенант, окруженный бойцами, держался с апломбом, хотя вид у него был совсем не парадный. Без фуражки, погон вырван с мясом, под глазом здоровенный фонарь. Я смотрел на его макушку, поросшую желтоватым цыплячьим пухом, и меня не оставляло странное чувство: честное слово, я где-то видел этого типа. Конечно же, видел! Эти жирные щеки, глаза навыкате, рот, похожий на куриную гузку.
Да, да! Это было восемь лет тому назад. В ту пору я, совсем мальчишкой, побывал с отцом почти на всех новостройках, а зимой тридцать третьего мы приехали в Магнитогорск.
Металлургический гигант только еще заканчивали строить, соцгород — несколько десятков однообразных зданий — томился в окружении бараков, нещадно дымивших железными печурками, а клубы гари, вырывавшиеся из труб и домен
комбината, щедро оседали на снегу.Но уже были хорошие школы. И мы, мальчишки и девчонки в затрапезных пальтишках и валенках, радовались школам; кроме того, в школах выдавали на завтрак соевые конфеты, соевые котлетки и прочую сою. По правде сказать, хотя и было известно, что соя — чрезвычайно питательный злак, из которого можно приготовить великое множество вкусных блюд, нам хотелось шоколада, яблок. Но их не было. Яблоки, шоколад поедали иностранные «спецы».
Они их здорово ели. Иногда даже — на наших глазах.
Один такой «спец» встречался нам, когда мы шли в школу. Громоздкий, улыбающийся,^в добротном пальто и брюках «гольф», в пестрых шерстяных чулках и башмаках на вершковой подошве, он важно шествовал, совершая утренний моцион.
Как-то при очередной встрече «неустойчивый элемент» Зинка сказала «спецу» — «гутен таг» — «добрый день», единственную иностранную фразу, которую она знала. И... в награду получила печенье! За этот подлый поступок Зинка дорого поплатилась, тем более, что печенье она тут же малодушно съела. «Спец» же получил великолепное прозвище — Гутентаг, которое вскоре превратилось в Гутентак. Мы знали, что фамилия его Гай-ер, а имя Манфред и что рабочие его между собой называют Манькой. Но Гутентак нам нравилось больше. Однажды мы даже разговаривали с ним.
Вот как это произошло. На стене школы висел плакат: мчат два паровоза — синий и красный. Синий впереди, но, по всему видать, вот-вот красный локомотив обгонит синий и умчится вдаль.
И вновь встретился нам Гутентак. Он ткнул мохнатой перчаткой в плакат, весело осклабился, а потом указал на черный от копоти снег, сунул руку в сторону бараков и в заключение, издав возглас «пфууу!», суматошно вскинул руками.
Мы учились во втором классе и поэтому с точки зрения политграмоты вполне могли оценить это «пфууу!»
Но как дать отпор мерзавцу? Выход нашел мой приятель Витька Лебедев. На» всякий случай отбежав в сторону, Витька снял варежку и показал Гутентаку кукиш.
Гутентак побагровел, залопотал что-то по-своему и быстро пошел прочь.
Мы торжествовали победу и орали вслед Гутентаку:
Немец-перец-колбаса Съел мышонка без хвоста!
Разве я мог забыть Гутентака!
Сейчас он стоял передо мной. Он даже не очень постарел. Только щеки обрюзгли.
Должно быть, я изменился в лице. Глеб спросил:
— Что с тобой, Юрка? Я не отвечал.
— Что.с тобой, Юрка?— повторил Глеб.
Но я молчал. Я смотрел, смотрел на немецкого обер-лейтенанта. Вспомнил, как прозвали Манфреда Гайера рабочие, и крикнул:
— Манька!
Он вздрогнул и уставил на меня водянистые глаза. Он ничего не понимал и вздрогнул от окрика.
— Манька,— повторил я.— Манфред Гайер.
Он побледнел. Должно быть, его охватил мистический ужас: страшный оборванец навязывался ему в знакомые.
— Товарищ комбат, этот фашист мой знакомый!.. Комбат и комиссар опешили.
— Да-да,— торопился я, меня почему-то знобило,— я знаю, знаю его.
— Я не есть фашист!— вдруг взвизгнул Гайер.
Торопясь, глотая слова, я рассказал о Гайере, о его «пфууу!», о том, как он ненавидел нас. О! Он мечтал о том, чтобы все в нашей стране полетело крахом. Когда он показывал на плакат с паровозами и кричал «пф-фу-у-у!», он имел в виду всю нашу страну...
Такой не может не быть фашистом, он — враг, злобный враг, жаждущий нашей гибели.
Манька вынул из-за голенища бумажник, который, видимо, припрятал перед тем, как его схватили, дрожащими пальцами вытащил из него пачку фотографий.