Порою блажь великая
Шрифт:
— Лиланд Стэмпер? А я — доктор Лейтон. У тебя найдется минутка? Присаживайся.
— У меня найдется минутка, и, наверное, даже больше. Я жду, когда за мной вернется отец, но, если вас это не обидит, я бы предпочел постоять. Плачу дань пенициллиновому уколу.
Багровая докторская физиономия прорезалась ухмылкой, он достал золотой портсигар.
— Куришь?
Я взял одну штучку, поблагодарил и прикурил. Он же откинулся обратно, издевательски комфортно растекся в своем кресле и смотрел на меня тем взглядом, какой обычно деканы приберегают для заблудших второкурсников. Я ждал, когда он заведет свою лекцию, о чем бы он там ни вознамерился вещать, недоумевая: неужто не на что ему больше тратить свое драгоценное время, кроме как на юных незнакомцев, занятых мыслями
Я, естественно, предполагал, что он через мои руки желает вручить свой гражданский протест братцу Хэнку, как поступали все прочие озабоченные забастовкой горожане, дорвавшись хоть до какого-то Стэмпера. Но вместо этого он, вынув сигарету из своих румяно-ягодичных губ, сказал:
— Просто захотелось глянуть на знакомое лицо — вот и все. Ибо твое седалище сопряжено для меня с определенной ностальгией. Твой задок был первым из длинной череды младенческих задков, осененных и шлепнутых моей повивальной дланью. Ты был первым новорожденным в моей практике.
Я сказал, что он имел бы счастье наблюдать и сам столь памятный предмет, когда бы минуту назад лишь немножко привстал.
— О, ягодицы не слишком-то меняются. Не то что лица. Кстати, как твоя мама? Мне было очень жаль, когда вы с ней отсюда уехали…
— Она умерла, — бесстрастно известил я. — Вы не знали? Почти год уже. Вы еще что-то хотели спросить?
Он подался вперед — кресло жалобно пискнуло.
— Мне очень жаль, — сказал он, вытряхивая пепел в корзину для бумаг. — Нет, все, пожалуй. — Он посмотрел в карту, поданную медсестрой. — Разве лишь — не забудь прийти через три дня на очередной сеанс. И берегись. О, и передай Хэнку привет от меня, когда…
— Беречься? — уставился я на него. Это жирное лицо претерпело внезапную метаморфозу: теперь перед моими глазами был не добряк-доктор, а какой-то Аль Капоне в белом. — Беречься?
— Да, знаешь ли, — сказал он, понимающе подмигнув. И добавил: — От холода, от истощения, эт цетера. — Он кашлянул, недобро глянул на сигарету, приобщил ее к пеплу в корзине, а я гадал, насколько глубоким было понимание, просквозившее в его подмигивании. — Да, его нетрудно изничтожить, — молвил он увесисто и напористо, — если только не позволять ему застигнуть тебя со спущенными штанами.
— Кого его?
— Этот азиатский гриппозный микроб. А ты о ком подумал? — Он взирал на меня из-под мясистых бровей невиннейшим взором — и буквально сочился порочностью. Внезапно я уверился в том, что он знает все, весь мой план мщения, все! Каким-то дьявольским, достойным Сидни Гринстрита [89] образом он собрал на меня полное досье… — Мы могли бы поболтать о том о сем в следующий визит, не так ли? — проурчал он, разбрызгивая смачные намеки. — А пока, как я сказал, берегись.
89
Сидни Гринстрит (1879–1954) — англо-американский театральный, а впоследствии киноактер; в кино известен ролями дородных и всемогущих криминальных боссов («Касабланка», «Мальтийский сокол» и т. д.).
В ужасе я поспешил в приемную, и его урчание преследовало меня, будто лай гончих, бе-ре-гись БЕГИ… БЕГИ… БЕГИ… Что случилось? Я заламывал руки. В чем прокол? Как он пронюхал? И где мой отец?..
А на склоне Хэнк, заинтригованный и ухмыляющийся, прервал пронзительный рев своей пилы и приподнял козырек каски, завидев поджарую фигуру старика Генри, спускавшуюся по дикой оленьей тропке. (На самом деле ничего особо удивительного в том, что старик вернулся. Я заподозрил такой
оборот, приметив, как он пожирает глазами место предстоящей порубки и старинный инвентарь, разложенный Джо. Я прикинул, что он, попав в город, малость принял на грудь и решил вернуться да показать нам, как в старые времена это делалось. Но когда он подскакал поближе, я увидел, что он вроде как трезвый и что на уме у него вроде нечто большее, чем суетня, да трепотня, да путанье под ногами. Было в его нескладной поспешной походочке — и в том, как он подергивал шеей, отбрасывая лезущую в глаза гриву — что-то особенное: смесь тревоги, и радости, и восторга. Уж я-то знаю. Та самая угрюмая удаль, которой я уж бог весть сколько в нем не наблюдал, много лет — но признал моментом, с пятидесяти ярдов и несмотря на его гипсовую ногу.Я бросил работу, положил пилу, прикурил новую сигаретку от бычка и наблюдал его приближение… он чуть не зубами цеплялся за ветки и корни, выбрасывая вперед непослушную ногу — выбросит, потом пригнется едва не к самому грязному гипсу, выискивая опору под здоровую, обашмаченную конечность, перескочит, упрется, и снова шарит впереди своим гипсовым щупом. Настырное, неумолимое и комичное шествие — все разом.
— Придержи коней — копыта растеряешь! — проорал я ему. — Куда так вламываешь, дурень старый? Никто за тобой не гонится.
Он не ответил. Я и не ждал ответа от него, такого пыхтящего и сопящего. Где Малыш? Но и коней он не придержал. Что он учинил с Малышом?
— Ли в пикапе, что ли? — снова крикнул я и направился ему наперерез. — Или он так болен, что уж полдюжины шплинтов завезти невмочь?
— Бросил, — сказал он, задыхаясь. — Город. — Больше не проронил ни слова, пока не добрался до дерева, которое я чистил от веток, и не привалился к нему бедром. — Ох-хоспди, — тяжко вздыхал он. — Ох-хоспди. — Я уж не на шутку забеспокоился: его глаза закатились, лицо белое, как его грива, а в горле будто комок стоит… он жадно ловил своим розовым беззубым ртом капли дождя и галлоны сырого воздуха. — Ох-хосподи, всемогущий! — сказал он, наконец надышавшись. Пробежал языком по губам — похожим на тот язычок, что из башмака торчит. — Черт! Быстрее добрался, чем думал. Черт!
— Ну, Иисус Господин Христос за тебя несомненно порадуется, — сказал я, испытывая и облегчение, и некоторую досаду за то, что так переволновался. — И какого дьявола ты тут прыгал по холму горным козленочком? Растерял бы все свои собственные шплинты — думаешь, мне радость охрененная тащить тебя на горбу наверх, к пикапу? Тяжелый уж ты больно — нагрузился-то, поди, основательно? — Но я по цвету морды видел, что пару стопариков он тяпнул, однако далеко не пьяный.
— Малыша оставил в городе, — сказал он, вставая и озираясь. — Где Джо Бенджамин? Позови его сюда.
— Он по ту сторону скал… Да что стряслось-то, а? — Я видел, что разгорячен он не только виски Тедди. — Что там еще в городе?
— Свистни Джо Бену, — приказал он. Отошел от бревна на несколько шагов, оглядывая землю. Закончив исследование, заметил: — Слишком пологое место выбрали. Сейчас это плохо. Слишком тяжко ворочать эти дрыны-дряни. Переберемся-ка лучше во-он туда — там покруче склон. Опасно, но выбирать не приходится. Где к чертям Джо Бен?!
Я снова свистнул Джо.
— А теперь остынь и скажи, с чего ты так раздухарился?
— Подождем, — говорит он. Он все еще пыхтел нездорово. — Пока Джо Бен не явится. Вот шплинты. Я торопился. Мальчишку некогда было подбирать. Уфф… Легкие-то у меня уж не как встарь… — И я понял, что делать нечего, кроме как ждать…)
Просидев еще час в этой тошнотворной приемной, час чистого ужаса и паранойи, притворяясь, будто читаю старые номера «Макколлз» и «Настоящей любви» под наблюдением медсестры, и гадая, что именно известно про меня этому дьяволу в обличии доктора, я смирился с мыслью о том, что папаша за мной не вернется, а доктор, возможно, ничего и не знает. Симулировал зевок. Встал и громко высморкался в платок столь ветеранского непрерывного стажа, что Амазонка покривилась от омерзения.