Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Порою блажь великая
Шрифт:
Живу во снах… воспоминанья… вновь… Луна… очарованье… и любовь.

Дыхание его замедлилось. Очки запотели, но это меньше всего его заботило. Он отгородился от собственного изможденного тела портьерами век… он соскальзывал в долгий, жаркий, сияющий сон… горка на детской площадке… он спотыкается на самой вершине, скользит вниз по тысяче стальных ступенек, некогда рифленых, но начисто истертых столетиями детских кед, падает на песчаный пустырь школьного двора… Из окошка младшей школы, если дотянуться до подоконника, видна доска на фасаде спортзала старшей: АКУЛЫ ВАКОНДЫ. СПОРТИВНЫЕ РЕКОРДЫ. И кто это там? Чье это имя во главе списка рекордсменов по прыжкам в высоту? А с шестом — кто шествует впереди всех? А рекорд штата в стометровом заплыве? И так далее, всю дорогу. Кто? Да бросьте валять дурака: вы знаете, кто. Это мой брат Хэнк Стэмпер. И погодите еще. Когда я стану большим. Он сам мне сказал. Он научит. Обязательно, зуб даю. Он сказал. И тогда я… В здоровом теле — одно из двух… Но я не сдаюсь. На бревно впереди. Видят боги, сегодня я не сдался…

Муравьи одолевали его. А

приемник Джо сотрясал горячий воздух:

В детские годы когда-то…

Обеспечивая музыкальное сопровождение как снам Ли, так и мягкой поступи Хэнка.

Я играл во дворе до заката…

(Едва только свистали всех жрать, я направился к колымаге, а Ли нигде не видать. Прихватив два пакета, я сказал Джо, что пойду поищу Малыша. Пошел — и нашел: он свернулся калачиком в траве, шагах в пяти от опорного пенька…)

Пока мама не крикнет в окно…

Губернатор Джимми Дэвис [38] перебирал свои сакральные воспоминания стальнострунным гитарным перебором:

Всем домой: ужин стынет давно! И тени росли под вечерней росой,

— а Хэнк долго стоял и изучал вновь обретенные братом царапины и мозоли.

Всем домой: ужин стынет давно! И тогда наконец прибегал я домой. [39]

38

Джимми Дэвис (Джеймс Хьюстон Дэвис, 1899–2000) — луизианский исполнитель кантри-блюза и госпелов, автор ряда крайне популярных песен; дважды избирался губернатором Луизианы.

39

«Ужин» («It's Suppertime», 1949) — песня американского автора песен Ирвинга Берлина (1888–1989).

В дреме Ли пытался подчинить себе сюжетное развитие сна, как обычно ему удавалось, но сейчас утомленный мозг игнорировал его потуги и продолжал дрейфовать своим вольным курсом, прямиком на рифы благополучно позабытых впечатлений детства. Отчаявшись перехватить управление, Ли уж почти что сдался на милость своего сна, когда какой-то особо наглый древесный муравей решил провести глубинную геологическую разведку территории.

(Я уж присел рядом с Малышом и приступил к еде, решив дать ему отдохнуть, как вдруг он разразился диким воплем и давай охлопывать себя по всему телу. Когда он успокоился, я утер губы рукавом и ткнул пальцем в распах его рубашки, с которой он содрал половину пуговиц.

— Это тебя в колледже такому стриптизу научили?

— Сукина букашка тяпнула меня! Блядь!

— Ты посмотри. Он и материться умеет. Ну кто бы мог подумать, — говорю я, беру с земли второй пакет и протягиваю ему. Он все еще потирает место муравьиного укуса.

— Да не буду я есть эту дрянь! — орет он, полуистеричный от такого неожиданного пробуждения. Я ухмыляюсь. Знаю, что у него на душе. Однажды со мной тоже такое было: заснул на воздухе, а проснувшись, обнаружил бурундучка в ботинке… но я молчу. Пожимаю плечами, кладу пакет на землю, возвращаюсь к собственному харчу. Парень смущается. Точно так же, как я давеча утром, когда на Джоби рыкнул. Делаю вид, будто не замечаю. Жую, мурлычу себе под нос, откинувшись спиной на рыхлую кучу трухлявого валежника. Тишь да гладь, а с этим обедом — так вовсе божья благодать. Думаю, как раз подходящее у меня настроение, чтоб перекинуться с парнем парой слов — и чтоб звучали они чуточку дружелюбнее приговора к повешению. Главное — начать: лиха беда, как говорится…

Я роюсь в своем пакете и выстраиваю перед собой на листе вощенки вареные яйца, оливки, яблоки и термос. Он ведет себя так, будто собирается снова уснуть, а еда ему и даром не нужна, но пронзительный горчично-уксусный аромат этих нечеловечески аппетитных яичек звенит призывно, что твой обеденный гонг. Он снова распрямляется и будто бы невзначай, одним пальчиком раскрывает свой пакет… так, совершенно случайно… из чистого любопытства… снизойти — не снизойти?

— Я, кажется, закемарил, — говорит он, глядя в землю. Это он насчет своей вспышки в ответ на любезно предложенный мною обед. Что-то вроде объяснения-извинения. Я снова ухмыляюсь и киваю — дескать, все понял…)

Радиация спалила Сердце бедное мое, —

сетует радио Джо. Лесная сойка стрекочет укоризненно, страстно и голодно, наблюдая их трапезу. Если не считать немузыкального урчания Хэнка, в такт ритмичной работе челюстей над бутербродом с олениной, больше не слышно почти никаких иных звуков. Разве лишь — со стороны грузовика, где едят остальные, до Хэнка с Ли доносится колокольчатая симфония трепа, смеха и музыки в стиле вестерн, накатывает, захлестывает ласковыми обессиленными волнами. Радио играет. Сойка стрекочет. Время от времени Хэнк порывается подурчать радио Джо, а в остальное время передразнивает птицу свистом. Друг с другом братья не заговаривают, жуют молча. Они сидят лицом к лицу, но глаза их избегают встреч. Поднимая же взгляд от еды, Хэнк со всепоглощающим вниманием изучает елки за спиной Ли, мысленно замеряя, заваливая, расчленяя и даже распуская на доски каждое дерево. А Ли и не поднимает глаз. Он всецело поглощен поглощением обеда. Ему ясно, что этот пакет со снедью — еще один дар той девушки, с которой он до сих пор так и не встретился, но к которой проникается все большим уважением. Пища приготовлена для человека, отправляющегося на трудную работу, — как калорийное топливо для вездехода, — но, опять же, сквозило во всем, чего ни касалась эта барышня,

нечто неуловимое, но неизбывное, что поднимало даже пошлый пакет с обедом над вещами банальными. На самом дне пакета Ли находит, будто рождественский подарок, завернутую в фольгу плитку шоколада с орешками. Ли откусывает самый уголок и смакует кончиком языка.

— Жена сама шоколад варит?

Хэнк кивнул:

— Потому-то я обычно и ем особняком от этих прощелыг. Все так и норовят угоститься десертом Вив.

— Очень вкусно.

Еще секунду Хэнк поразглядывал деревья, потом решительно подобрал губы, внезапно повернулся к Ли и подался вперед. (И тогда, за едой, я наконец заговорил…) Он выставил вперед руку, и три пальца слегка согнулись, будто стиснув некий невидимый предмет.

— Хочешь знать, Малой, что я делал этим утром? Давай расскажу… — Голос его горит азартом. И Ли азартно вслушивается в натужные слова Хэнка: ему не терпится услышать об исходе сегодняшней дуэли на чокерах… — … значит, эта новая мачта под шкивы… Знаешь, старик… — Увечная рука продолжает хватать воздух, словно оттуда он вылавливает нужные слова. — Видишь ли, я, так сказать… — Ли ждет с надеждой и нетерпением, а Хэнк отвлекается, чтобы достать пачку сигарет. Одну вытряхивает и протягивает Ли, другую сует в уголок рта. — …Как бы тебе этообъяснить? Вот. Дерево под мачту должно быть самым большим на самом высоком холме, что только можно найти. Это вродь-как опорный столб по центру нашего цирка-шапито. И его рубят последним, понимаешь? После того, как мы зачистим всю остальную арену. Ага? И я, значит, обвешиваюсь снаряжением, двадцать фунтов всей этой долбаной принадлежности, а то и больше. Ножовка, топор, крюки, веревка. Охватываю ствол шлейкой, для упора, в перекидочку, — и лезу на верхотуру. Знай только ветки вниз летят. — (И я повел рассказ о том, как подготовить мачту. Сначала — просто чтоб время скоротать. Я прикинул, что, если ему по кайфу было смотреть, как валят дерево, то, наверно, и про верхолазанье послушать не без интересу будет…) — Значит, взбираешься и перекидываешь опорную петлю, которая вокруг ствола. Выбираешь трос помаленьку, потому как ствол все тоньше. А другой рукой — срубаешь сучья: кряк-хряк, сучьям сучья смерть, как говорится. А больших-то веток до самой кроны не много попадается. Но все же. И вот тут — глаз да глаз, потому как один неверный взмах — и ага. Сколько уж верхолазов собственную шлейку подрубали. Так и Перси Уильямс спекся, муж двоюродной сестры Генри. Хватанул по собственной шлейке — да и ухнул. Упал на ноги — их и переломал, но по самые плечи. Поэтому — берегись! Особенно берегись — острых сучьев, что мы зовем «кишкодралами». И думай, на что ногами опереться, а то проедешь в обнимку со стволом футов двадцать… Морковку чистил? Вот для груди и живота — примерно то же самое. Что тебе еще рассказать, Малой? Да просто страшно там, как на страшном суде. Вот говорят, будто первая мачта — самая высокая, а остальные — так, дело привычное. Ерунда: каждая мачта самая высокая. И чтоб мне сдохнуть и не встать, конкретно эта, сегодняшняя, точно уж с пару Эверестов вымахала, тысяч сорок футов!

(Но знаете? Когда он смотрел на меня пустым взглядом из-под этих стекляшек, я вдруг понял, что он и понятия не имеет, как это страхолюдно высоко. И никак ему это не втемяшить. И теперь мы уже не просто время коротали: я хотел рассказать ему кое-что, встряхнуть его, растормошить, черт бы его побрал! Даже если б для этого пришлось врезать ему по сопатке, как тому парню в Рокки-Форде. Поэтому я повторил: «Сорок тысяч футов!» И он снова кивнул в ответ.) Ли теряется в догадках: Хэнк в принципе-то намерен снизойти с вершин своей акрофобии к делам земным, чокерным? (Я, конечно, безмерно далек от того, чтоб считать этот кивок за убедительный, потому втолковываюеще раз: «Да, сорок тысяч футов!» — и надеюсь. На этот раз он кивнул хоть с каким-то разумением — и я продолжаю…)

— И вот… вот ты на вершине, там, где ствол всего-то дюймов восемнадцать в обхвате — и тут-то, старик, начинается веселуха. Чуешь ветерок? Здесь не слишком-то штормит, верно? Внизу и десятой доли того ветра не встретишь — а там болтаешься, ровно пьяный. Но ты крепишь себя веревкой, в пару оборотов, и берешься за ножовку. Вжик-вжик-вжик… пока не почувствуешь, что затрещало, закачалось… крык-крык… Вот, попробуй оценить остроту ситуации: прямо над тобой нависает дура футов тридцать длиной — и дерево за собой клонит… вместе с тобой, разумеется. И, блин, я уж не знаю, может, градусов на пятнадцать всего и клонит, но оттуда кажется, будто почти параллельно земле ложишься! А когда верхушка наконец отваливается — ушш! — тебя швыряет обратно! И вот тебя мотает, что вымпел на ветру. — (Я видел, конечно, что он по-прежнему не получил ни малейшего представления об этих ощущениях — об эмоциях верхолаза, готовящего мачту к оснастке…)

Ли пытается встрять в паузу, начинает что-то рассказывать о собственных впечатлениях от этого первого утра в лесах: «А мне бы внизу не помешала хоть малость того ветерку… Смотри. — Он двумя пальцами распахивает на груди влажную рубаху. — И кто бы подумал, что в парне из Йеля столько соку, а? Черт. Тот коллега на соседней делянке — кто бы он ни был, он задал мне жару». — И он с надеждой смотрит на брата…

(И я задаю себе вопрос: как ему это объяснить? Как дать хоть какое-то понятие? Как вырвать его, как-грится, из тумана — и не пособачиться?) Хэнк не отреагировал никак — и Ли закатывает штанину, чтобы показать синяк на лодыжке, крупный и изжелта-синий, как желток, сваренный вкрутую. Касается пальцем, корчит мученическую гримасу: «Был момент, сразу, как я обзавелся этим самоцветом, когда я готов был дать слабину, послать все к черту, все эти цепи и тросы, и вообще признать свое поражение. „Да у тебя закрытый перелом, — сказал я себе. — Хочешь сделать его открытым, гоняясь за тем парнем?“ Пфф! — он дует на рану. — Пффф! Готов спорить, к ночи он расцветет всеми цветами радуги, видишь?» — «Чего?» — «Вот…»

Поделиться с друзьями: