После капитализма. Будущее западной цивилизации
Шрифт:
В тех случаях, когда политический мыслитель отходит от приземленного утилитаризма, его может соблазнить что угодно, что ассоциируется с силой и красотой. Например, красота очертаний своей страны на карте. Существует особого рода «императорская болезнь», когда истинному могуществу государства предпочитают внешнее выражение этого могущества. Говорят, в свое время военно-морские специалисты говорили Гитлеру, что для восстановления военного флота дешевле и эффективнее строить небольшие подводные лодки, однако Гитлер тратил огромные средства на строительство линкоров. Линкор большой, он более соответствует тоталитарной эстетике. Суть политического эстетизма заключается в том, что государство оценивается не с точки зрения современного жителя, а с точки зрения будущего историка. Характерно то, что при «историческом» подходе государство чаще всего оценивается по его «блеску», а под «блеском» понимается в первую очередь военное и внешнеполитическое могущество.
В логически чистом виде отстраненный эстетический подход к государству можно видеть на примере Константина Леонтьева — мыслителя, сознательно
О двух составляющих в деятельности всякого правительства — утилитарной и эстетической — замечательно сказано Габриэлем Тардом: «Правительства, если они просто и исключительно ограничиваются защитой нас от воров и убийц или от внешних врагов, будут относиться к области индустрий, как и всякая другая промышленная деятельность; но если они берутся дать нам славу, национальную гордость, игры и празднества, они уже склоняются к категории артистической роскоши» [5] . Два ингредиента в деятельности правительства формируют два различных мотива оценки качества политики и благоприятности исторических процессов.
5
Тард Г. Сущность искусства. М. 2007. С. 36.
С древнейших времен и до наших дней в политических текстах разными способами переплетаются национальные интересы и личные интересы гражданина.
Специфика и в каком-то смысле заслуга таких авторов, как поздние славянофилы— Леонтьев и Данилевский, — в сознательном разделении подходов к оценке общественной жизни с точки зрения частного лица и с точки зрения национального целого. Это разделение имеет смысл сопоставить с мнением Адорно, считавшим, что в эстетике полярно противостоят друг другу теории Канта и Фрейда. Кант считал, что эстетическое созерцание возникает только тогда, когда мы не связываем с объектом созерцания никаких личных интересов, в то время как по Фрейду в искусстве проявляются скрытые человеческие желания. Теорию Константина Леонтьева, как известно, называют эстетическим взглядом на историю, и этот эстетический взгляд вполне соответствует эстетике Канта. Противоположный леонтьевскому либерально-потребительский взгляд на общество более соответствует фрейдизму, поскольку он считает, что общественная жизнь должна воплощать и преломлять желания индивидуумов. Поднимаясь до некоторых метафизических высот, мы можем констатировать, что противостояние отстраненно-эстетического и потребительского отношения к государству, равно как и противостояние кантианства и фрейдизма в эстетической мысли, это частные случаи противостояния аполлонического и дионисийского начала и в сфере искусства, и в человеческой природе вообще.
Однако мы с позиции XXI века можем увидеть то, чего не видели поздние славянофилы, а именно, что даже если в общественном мнении утвердится мысль о различии национальных и индивидуальных ценностей, даже если нация осознает, что национальные интересы имеют приоритет над индивидуальными и не всегда связаны с личным благополучием граждан — итак, даже если все это произойдет и патриотизм одержит верх над индивидуальным эгоизмом, то все это вовсе не обязательно укрепит ценность военно-политического, имперского блеска и, в частности, гордости за территориальные размеры.
Ценность военно-политических «имперских» успехов как таковых (без связи с личными интересами) Леонтьеву и Данилевскому была очевидна. Они служили этому идеалу неотрефлексированно и по традиции, восприняв его от кровных предков и литературных предшественников. Исторический эстетизм Константина Леонтьева — плод весьма утонченной философии, но в то же время в нем можно увидеть рецидив архаических, «доосевых» представлений о государственности, которые, говоря словами Льюиса Мамфорда, «приравнивали человеческое благосостояние и волю богов к централизованной политической власти, военному господству и все возраставшей экономической эксплуатации, символичным выражением которых были стены, башни, дворцы и храмы крупных городских центров» [6] . Но вышеупомянутый акт разведения национальных и индивидуальных ценностей переносит оценку государства из сфер понятных «шкурных» интересов в область вкуса или, вернее, игры индивидуальных эстетических вкусов. Классицизм в эпоху постмодернизма вернуться не может, поскольку традиция под влиянием рефлексии утратила определенность. Кому-то нравятся «башни, стены и храмы», но кому-то — уютные домики, а кому-то — дикие пейзажи. В наше время даже мыслитель, близкий по духу к Леонтьеву и Данилевскому, может пожертвовать
территориальным величием страны ради чего-то, что по своей внутренней сути будет тем же, что желали представители «поздней фазы славянофильства», но эмпирически окажется чем-то совершенно другим. Возможность этого констатирует Михаил Рыклин: «Имперскость, сказал бы я, выше империи… Более того, не исключено, что империя будет принесена в жертву имперскости, очищенной отставшего ненужным географического придатка» [7] .6
Мамфорд Л. Миф машины. Техника и развитие человечества. М. 2001. С. 337.
7
Рыклин М.Террорологики. Тарту; M. 1992. С. 45.
Конечно, географическое воплощение «имперскости» — пространство империи — естественно занимает почетное место в системе ценностей «империалиста». Причина этого заключается, по-видимому, в том, что большое (большее, чем у других) пространство ассоциируется с идеей силы, могущества. Есть достаточно солидная традиция такого ассоциирования. В книгах Шеллера и Шпенглера можно вычитать мысль, что представление о бесконечном пространстве обязательно должно соседствовать в мировоззрении с установкой на волю к власти. Это можно интерпретировать как необходимость наличия у воли бесконечной перспективы объектов для воздействия. «Я верю в абсолютное пространство как субстрат силы: эта последняя ограничивает и дает формы», — писал Ницше [8] . Кстати, Ницше сам был большой эстет, весьма склонный поддаваться обаянию больших размеров. «Для немца Ницше, — писали о нем Хокхаймер и Адорно, — исходным в красоте являются ее масштабы, несмотря на все сумерки кумиров, он не в состоянии изменить тем идеалистическим привычкам, в соответствии с которыми желательно было бы видеть мелкого воришку повешенным, а империалистические разбойничьи набеги считать выполняющими всемирно-историческую миссию» [9] .
8
Ницше Ф. Воля к власти. М. 1995. С. 251.
9
Хоркхаймер М. Адорно T. В. Диалектика просвещения: философские фрагменты. М. СПб. 1997. С. 126.
Имперское отношение к государственности руководствуется эстетизмом, и здесь начинает играть глубоко укоренившееся в человеческой психологии психологическое пристрастие к большим размерам. Еще Аристотель говорит, что в человеке большого роста мы видим большую душу, как в большом рослом теле — настоящую красоту, соответственно, и большое государство представляется чем-то более ценным, и, наверное, нет такой страны, в которой бы не нашлись патриоты, мечтающие превратить ее в империю, расширив ее границы сверх реально наличных. Детям и диктаторам в равной степени нравятся большие слоны и большие линкоры. Возможно, такое психологическое пристрастие имеет эволюционное объяснение: крупному животному легче противостоять хищникам, и приматы, как и большинство млекопитающих, развивались по пути постепенного укрупнения. По мнению некоторых биологов, именно об этом свидетельствует тот факт, что у большинства млекопитающих самцы крупнее самок: на самцах раньше сказываются эволюционные изменения. Впрочем, без связи с эволюцией сам факт, что самцы крупнее самок, должен создать прочную ассоциацию: большой размер— признак мужественности. И большая империя — государство мужского пола.
Применительно к государству большая территория есть, во-первых, результат экспансии и, следовательно, постоянно наличествующее доказательство могущества, подобно тому как кубок с чемпионата мира продолжает оставаться доказательством силы штангиста, даже если сейчас он уже на самом деле не в форме.
Во-вторых, это средство к доставлению средств могущества, к превращению последнего: дополнительное пространство — источник новых ресурсов (природных, демографических и т. д.), новых выгод от географического положения и т. п.
В-третьих, пространство есть поле для проявления растущих сил государства в будущем, необходимое условие их роста, то есть с одной стороны — объект приложения могущества, с другой — материя, в которую это могущество воплотится. Один из примеров отношения к географическому пространству с этой точки зрения — экстенсивный подход к демографии, гитлеровская идея «лебенсраума»: чтобы народу разрастаться, нужно место, куда расти. Также пространство представляет собой субстрат для будущего культурного созидания, ибо, как сказал П. А. Флоренский в «Анализе пространственное…», «…вся культура может быть истолкована как деятельность организации пространства».
Правда, говоря об идее «лебенсраума», в ней стоит увидеть скрытый смысл, связанный не столько с «наращиванием могущества», сколько с «избавлением от страдания». Речь идет о тенденциях социальной динамики, порождаемой открытой в этологии и социобиологии закономерностью: агрессивность в отношениях между членами популяции возрастает прямо пропорционально плотности их сосуществования. В этом же ключе работает теория Б. Ф. Поршнева, считавшего, что человек потому освоил всю территорию земной суши, что люди разбегались, гонимые страхом друг перед другом. Исходя из представлений о подсознательных потребностях такого рода, можно сделать вывод, что пространство нужно людям не столько для того, чтобы было куда расти, сколько для того, чтобы было куда рассеиваться. Пространства есть ресурс избавления человека от соседства себе подобного.