Последнее лето
Шрифт:
– Люди, Клавдия, гибнут. Дети...
– Да ведь жаль, Тарас Константинович! Они-то разве виноваты, что люди без драчки не могут? Живые ведь тоже.
Проникшись острой жалостью к пчелам, хозяйка, наконец, обратила внимание и на устало сгорбившегося человека. Сняв только шапку, директор так и сидел в застегнутом полушубке, с поднятым воротником, глаза его из-под мокрых нависших бровей смотрели угрюмо и безучастно - мимо тускло горящей семилинейки в синее, затянутое льдом окно.
– Охолодал, никак? Ну-ка, раздевайся, чаем я тебя напою.
– До дома уж, - вяло отказался Тарас Константинович.
– Сейчас поеду.
– Скидай,
Клавдия захлопотала; рослая, высокогрудая, в прорторной кофте, под которой ходуном ходило сильное тело, она ставила самовар, гремела посудой, собирая на стол, и вдруг засмеялась.
– Хоть ты и директор, а все одно какой-никакой, а мужик. Тебе, поди, не чаем греться надо?
– Она достала из шкафчика початую бутылку водки, объяснила: - Еще как рыжего своего провожала, осталось.
– Немного же выпили.
Черные разлетные брови хозяйки дрогнули не то насмешливо, не то осуждающе.
– Загадала: за месяц-другой справятся, вернется - допьем. А теперь, видно, не скоро дождешься. Пока от Москвы до Берлина-то дотопаешь!
– Пишет?
– Строчит. Да все больше веселое такое. Видать, лихо приходится. Клавдия подняла стопку.
– Ну, давай, директор, - может, и его там кто в такую морозяку приветит.
Она умело выпила, в потемневших карих глазах снова мелькнуло то же самое непонятное - насмешливое пли осуждающее - выражение.
– А ребятишки где?
– К бабке на выселки пошли.
– Здоровы?
– Чего им делается! В отца да мать, не хиляки.
Водка разлилась по телу горячими струйками; выгоняя остатки холода, Тарас Константинович постучал под столом, как колотушками, валенками после хождения по фермам их схватило, как панцирем.
– От недоумка!
– сорвалась с места Клавдия.
– На печке же вон Илюхины стоят, горячие.
– Да не надо, поеду я сейчас.
– Чуток посидишь и как в бане будешь, - не слушала его Клавдия.
– Я сама, как настужусь, - сразу в них. А то вон когда снег, Васька или Аленка оденут - до пупка, потеха!
Она проворно поднялась по ступенькам на печку, наполовину скрывшись за ситцевой занавеской - между чесанок и поднявшейся юбкой молочно-розово обнажились крепкие ноги, - спрыгнула с большими подшитыми валенками.
– На, держи. Видал, какие - огонь! Ноги в тепле надо - первое дело это.
Переобуваясь, Тарас Константинович нагнулся и машинально, не думая, ухватился за горячую руку Клавдии. Странно всхлипнув или вздохнув, - Тарас Константинович не успел понять, - она прижала его голову к вздымающейся груди, задула лампу.
Проснулся он внезапно, как от толчка.
Какое-то время он лежал, не открывая глаз, надеясь, что все ему просто приснилось, и одновременно прислушиваясь к незнакомому, не оставляющему сомнения ровному дыханию у своей щеки. Маша спала не так: бесшумно, изредка по-ребячьи причмокивая...
Прихожая и горница, с нетронуто белеющей в проеме двери супружеской постелью, были залиты голубоватослюдяным светом морозной лунной ночи; в окне сахарно цвели синие диковинные листья.
Тарас Константинович встал, оделся, влез, поежившись, в сырые, тут же у кровати сушившиеся валенки и полностью, наконец, придя в себя, посмотрел на Клавдию. Она спала, подложив под голову голубоватую округлую руку, с темной ложбинкой под мышкой и скинув с ног жаркое лоскутное одеяло, открытые выше колен, причудливо голубоватые, они были
так женственно-нежны, прекрасны и доступны, что Тарас Константинович чуть было снова не остался.Тихонько переведя дыхание, он прикрыл ее одеялом, осторожно снял с крючка полушубок и шапку, вышел.
Из-под навеса тотчас донеслось обиженное ржание Крикуна.
Несколько дней подряд Тарас Константинович пытался отмахнуться от всего, что произошло, - за заботами и тревогами, не оставлявшими, кажется, ни минуты свободной, перед суровым и главным, чем жила страна, все это, наверно, и в самом деле было незначительным житейским случаем; но ничего с собой поделать не мог. Стоило хоть на секунду остаться одному - если не буквально, то хотя бы мысленно, как снова думалось все о том же. Тарас Константинович испытывал смешанное чувство неловкости, растерянности, сознания ненужности происшедшего.
Досадуя и ожесточаясь на самого себя, он иногда с трудом удерживал желание рассказать обо всем жене. Она и сама чутко уловила, что его что-то беспокоит, тревожит; спросила - он отделался ничего не значащими словами. Допытываться Маша не стала - то ли просто занята была не меньше, чем он, то ли, скорее всего, по врожденной деликатности своей. Тарас Константинович и позже нет-нет да и ловил на себе ее пытливые, украдкой, взгляды, досадовал снова, понимая, что даже среди очень близких людей что-то лучше оставлять недоговоренным.
Это же самое смешанное чувство внутреннего разлада, растерянности и двойной вины, перед женой и Клавдией, и заставило его в конце концов поехать на пасеку опять.
Сильными мужскими движениями - разрумянившаяся, в красном платке и ватнике - Клавдия орудовала в заснеженном дворе метлой, шутливо замахивалась на сынишку и дочку, с визгом отскакивающих от нее. Должно быть догадавшись, зачем он приехал - по его нерешительному виду, виноватым глазам, она загнала ребятишек домой, медленно, закрыв за ними дверь, спустилась с крыльца.
– Вот какое дело, Клавдия, - трудно и не так начал Тарас Константинович. Клавдия перебила его.
– Чего ты казнишься, Тарас Константинович? Не было ничего. Уразумел? ничего, говорю, не было.
Она смеялась - искренне, просто, ошеломляюще, - смеялись ее губы, глаза, и только в беспокойной глубине их дрожали, то исчезая, то появляясь снова, влажные крохотные звездочки.
– И говорить тебе ничего не надо - все и так видать. Худо тебе тогда было, не по себе.
Он стоял перед ней, неловко переминаясь, растеряв все слова, которые он должен был сказать ей, а их вместо него сказала ему она; слушал, полный уважения и благодарности, как говорит она, облизывая языком полные губы, и, одновременно стыдясь того, что думает, испытывал тайную мужскую гордость, что он был с ней, хотя и понимал, что, не пожелай этого она сама, он не узнал бы ее. И все никак не мог спросить - не собравшись еще с мыслями, только смутно, в себе, ощущая этот вопрос: а как же, мол, ты сама?..
– Про меня, небось, думаешь?
– спросила Клавдия, щеки ее полыхнули еще ярче.
– В жмурки играть не стану - скажу, двое нас тут с тобой. Нашло тогда на меня - бывает это у баб. Так и мой хмель как рукой сняло. А со своим рыжиком - уж сама посчитаюсь. Мой грех - мой и ответ. Да если тебе как на духу сказать, грех-то мой перед ним - с мизинец вот!
В отчаянной своей откровенности - одновременно чуть ли не хвастая, что муж у нее такой ухарь, и не скрывая женской уязвленной гордости, - она призналась: