Последние Горбатовы
Шрифт:
Но ему казалось ясным, что в таком случае не он ее бросит, а она сама заставит его уйти. И он уйдет с разбитым сердцем. Потому что (он твердо был уверен в этом) не может он разлюбить ее ни в каком случае. А главное, он знал, что играть ту роль, какую она его играть как бы заставляет, он не в силах и не должен. Он свободный, ничем не связанный человек, он любит Груню, он ей доверяет и по всему этому он не может, что бы там ни было, поступать иначе, как поступает. Но он старался выйти победителем из этой борьбы. Он верил, молодой и смелой верой, в то, что Груня его по-настоящему любит, что она легко перенесет ради этой любви все жертвы, какие он от нее требует. А потом эти жертвы
Он решил, что весь вопрос во времени, и как ни было тяжело, он выдерживал, предоставляя ей самой во всем разобраться. И когда по вечерам, делая над собою последние усилия и отходя от ее подъезда, он готов был почесть себя самым несчастным человеком, когда томление, тоска, неудовлетворенность, страстная потребность ее присутствия, ее ласки туманили ему голову, он все же находил в себе силу успокоить себя такой мыслью: «Когда-нибудь ты поймешь, чего мне все это стоило, когда-нибудь скажешь мне спасибо за то, что и тебя и себя я так мучил — ведь для тебя же!»
Софья Сергеевна дошла до последней степени негодования — она узнала, что под одним кровом с нею находится «эта преступница, cette horrible et d'ego^utante personne» [71] , то есть Елена. Вместо того чтобы ее сейчас же выгнать и немедленно, вместе с ее негодяем отцом сослать в Сибирь (Софья Сергеевна думала, что это очень легко сделать), ее оставили в доме. Тетка и сестра ухаживают за этой отвратительной интриганкой — до чего же это дошло! Ей даже начинало казаться, что все это делается просто нарочно, ей назло…
71
Эта ужасная и отвратительная особа (фр.).
Она заперлась в своих комнатах, ее никто не видел, пока Елена находилась в доме.
Между тем относительно Кокушкиной жены все было устроено. Николай Владимирович как старший, находящийся налицо представитель семьи, написал Кашиной в Москву, объяснил ей случившееся, спрашивая ее совета. В этом письме он не пожалел князя, но пожалел Елену, сделал все, чтобы выставить ее жалкой, нуждающейся в помощи жертвой.
Кашина не замедлила ответом. Она писала и Николаю Владимировичу, и самой Елене. Она, видимо, была поражена, сильно негодовала, не была склонна так легко и сразу оправдать племянницу. Но все же она находила, что в настоящих обстоятельствах, и уже во всяком случае на первое время, Елене лучше всего приехать к ней, да и не одной, а с маленькой Нетти, которую никак нельзя оставить в Петербурге, пока там ее отец.
После этих писем поездка Елены была решена. Николай Владимирович съездил с нею в пансион, Нетти взяли оттуда без всяких особенных объяснений и затруднений.
Между тем сама Елена оправилась гораздо скорее, чем можно было предположить. Этому способствовал Николай Владимирович, больше его Марья Александровна, а больше их всех Маша. Ее природная доброта выразилась в эти дни с особенной силой. Она ни на шаг не отходила от Елены, беседовала с нею по целым часам, избавила ее от отчаяния и чувства стыда перед самой собою…
XXVI. НОВЫЙ БЛАГОТВОРИТЕЛЬ
Маша решила, что «мужественный» поступок Елены, то есть ее появление у них с Кокушкиными деньгами, забранными ее отцом, снимает с несчастной, забитой и запуганной, такой еще молоденькой и мало развитой девушки, всякую ответственность. Она готова была почти считать ее героиней en herbe [72] и совсем увлекалась ею. К этому присоединилась
беспомощность Елены, болезненное и странное состояние, в котором она теперь была, наконец, ее оригинальная красота, ее великолепные глаза, в первые два дня такие дикие, а теперь глядевшие на Машу почти с обожанием.72
Подающая надежды (фр.).
Кончилось тем, что она просто полюбила «Кокушкину жену». Елена же так и ухватилась за нее всем своим существом. Для нее эта Маша, которую она прежде, при редких встречах считала почему-то очень гордой, была теперь олицетворением всех совершенств, была божеством.
Когда Елена и Нетти уезжали в Москву и Маша с Марьей Александровной их провожали, новые приятельницы едва могли оторваться друг от друга и обе неудержимо плакали. Елена обещала писать подробно обо всем, о том, как ей будет житься у тетки, а Маша ей шептала:
— Если тебе будет очень нехорошо, тяжело, не скрывай от меня ничего и знай, что я всегда, что бы там ни было, готова помочь тебе.
И они опять плакали и целовались. Глядя на подобные проводы, конечно, никто бы не поверил, какого рода обстоятельства сблизили этих двух молодых и красивых особ и что одна из них преступница.
О князе Янычеве не было ни слуху ни духу. Кто проезжал по Знаменской, мог видеть в окнах квартиры наклеенные билетики. Квартира освободилась и отдавалась внаем. Всю мебель уже куда-то вывезли. А князь ютился со своим хохлом в двух пыльных и закоптелых комнатах одной из второстепенных петербургских гостиниц.
Николай Владимирович, не застав его в день появления Елены с деньгами, написал ему несколько строк, из которых посторонние, конечно, ничего бы не поняли. Но князю стало ясно, что Горбатовы не желали никакой огласки и даже готовы подать ему милостыню, как он про себя выразился, с тем только, чтобы он исчез из Петербурга.
Исчезнуть из Петербурга ему самому хотелось; но он сам не знал и не мог себе представить, куда и как теперь исчезнуть, почти без денег. Вместе с этим в нем было такое смешение понятий, что, прочтя письмо и поняв намек относительно «милостыни», он пришел в бешенство, разорвал письмо в клочки. Чтобы он, князь Янычев, пошел на такие сделки! Чтобы он принял от них подаяние — и это после его радужных мечтаний о поездке за границу на воды, на морские купанья, о разыгрывании роли grand seigneur'a! Ни за что!
Дочь! Он старался о ней не думать. Он даже был рад, что она теперь исчезла, что он ее, во всяком случае, долго не увидит. Он чувствовал, что попадись она ему теперь на глаза, он просто убьет ее…
Не думал он также и об остальных детях, не заглянул ни в военную гимназию, ни в пансион Нетти, ни в институт. Он даже не знал, что Нетти уже в Москве вместе с Еленой.
Чувствовал он себя с каждым днем все хуже и хуже. Голова так тяжела, что иной раз ее и поднять трудно, в правом боку так и жжет, будто там кипит что-то… Лицо его приняло темно-желтый оттенок, какого прежде в нем не было.
Хохол не раз тревожно поглядывал на своего пана, но утешал себя мыслью, что это не впервые. Придумает что-нибудь пан новое и поправится, станет здоровым.
Но как ни бился князь, как ни раскидывал мыслями, а придумать нового ему ничего не удавалось. Между тем дни шли, и вместе с ними выходили последние деньги.
Князь теперь по целым дням почти не вставал, лежал на железной, не особенно чистой кровати своего номера.
Наконец он сам испугался.
«Что же это со мною, никак мне и в самом деле плохо? Неужели умирать?.. Нет, ни за что!»