Последний русский
Шрифт:
Я знал, что я хочу и должен. Лицом к лицу, в глаза, не смущаясь ничем, рассказать Наталье, поговорить обо всем. Почему бы и нет? Может быть, именно здесь, у нее в комнате?
Я взглянул на ее кроватку. Конечно, это мысль! Даже поежился от захлестнувшего восторга. Удивительно, что прежде этого не попробовал. Самое простое не приходило в голову. О чем еще можно мечтать? Попробовать хотя бы разок, каково это, и можно на этом остановиться. Я подскочил к шкафу, где у нее лежало постельное белье, и принялся расстилать постель. Потом, приподняв за край пышное одеяло, я нагнулся и торопливо скользнул в чудесную прохладу ее постели. Отглаженное, жестко накрахмаленное белье. Сколько мгновенных ассоциаций. Тысячи раз, с самого рождения, один из самых прекрасных моментов – голым нырнуть в льняной рай и, извиваясь от неги, переворачиваться с одного бока на другой, ощущать руками и ногами, всем телом эту роскошную свежесть – нагота простыней и собственная нагота. Так хорошо, что не знаешь, как устроиться, пока, наконец, не натягиваешь на голову одеяло и не замираешь, прижавшись к настенному ковру лбом, локтями и коленями.
Только несколько минут спустя я выпростал голову из-под одеяла и снова огляделся. Справа и слева зеркала шкафа и трюмо. Снова зеркала, раздвигающие пространство. И там, за зеркалами всего лишь псевдореальность. В детстве я действительно всматривался в ее завораживающие анфилады и запутанные закоулки, ожидая увидеть нечто. Уже тогда я посмеивался над возможными видениями, хотя по спине бежал холодок. Но ведь детство давно
Если бы и вправду был шанс увидеть что-то такое – что же мне было выбрать? Как ни странно, но чего бы я ни за что не пожелал бы сейчас увидеть, – так это ее, маму. Господи, почему? Это, по меньшей мере, ужасно несправедливо по отношению к ней, к ее памяти. Глядя в уносящуюся зеркальную перспективу, я вообразил себе, как именно это могло произойти. Моему воображению ничего не стоило поместить в самую глубину зеркальной анфилады, словно потустороннюю улицу, ее едва различимую серую фигурку, двигавшуюся слабой, больной походкой от стены к стене, как будто отыскивая дорогу. Если бы я увидел это, мне бы стало не по себе, мягко говоря. Может быть, она вот-вот увидит меня. Может быть, обрадуется: наконец-то, кто-то поможет ей, укажет путь, поведет ее… К счастью, никакой мистики не существовало, и я был рад этому. Вот это-то и было несправедливо. Чему было радоваться?
С другой стороны, есть вещи, вне всякой мистики, но от них по коже мороз дерет. Очень простые вещи и простые мысли. Ну до очевидности бессмысленные, беспочвенные, непрошеные, способные, казалось бы, ужаснуть лишь во сне, то есть в состоянии, когда здравый смысл парализован ночными призраками, – но ни в коем случае при свете дня.
Ни с того, ни с сего мне вообразилось, а что если там за стеной в нашей комнате послышалось какое-то движение, звуки – как если бы «вернулась» мама. Ничего несуразнее нельзя было и придумать… Но я действительно вздрогнул от этой мысли. Простая мысль: а что если бы она вернулась? Конечно, я ничего такого не слышал, и не услышал бы, – сколько бы не прислушивался. Откуда в голову лезет подобная чепуха? Да ведь ответ очевиден. И в нем содержится известная логика… Вернулась же мама домой тогда – после первой операции.
Впоследствии она рассказывала, что в больнице ей пригрезилась странная посетительница. На третий день, изрезанная вдоль и поперек мясниковатым хирургом, и не татарином вовсе, а неопределенно блеклым мужичком, и лишившаяся до четверти тела, она, конечно, еще бредила. Посетительница, словно только и дожидаясь ее пробуждения, стояла как раз за железной спинкой больничной койки. Неприятен и жуток был уже ее не мигающий беззастенчивый взгляд. Мама из вежливости попыталась улыбнуться, поздороваться, но смогла лишь облизнуть слипшиеся губы. «Что, посрезали мяско? Собачкам на помойку бросили, ага?.. – услышала мама и догадалась, что перед ней вовсе не обыкновенная посетительница. Мама пыталась ее рассмотреть, но, кроме чего-то серого, ветхого, разглядеть было невозможно. Лица не было – только черные впадины и каверны. Стало душно. В палате послышались шорох, жужжание и возня, словно внутрь вдруг проникло полчище мелких тварей. А Смерть (это была она) поигрывала узенькой косой, словно сверкающей сабелькой, и тихонько подбираясь к маме, начала ее баюкать: «Гым-гым, гам-гам… Гом-гом, гум-гум…» В эти минуты ей в голову не пришло, что Смерть необыкновенно похожа на ту Смерть, которую изображают в старых сказках. Ах, если бы мама хотя бы сообразила взглянуть на соседок по палате: неужели и они видят страшную посетительницу? Было темно. Мама хотела привстать с койки, чтобы раздернуть шторы, но Смерть уговаривала ее не делать этого, не вставать, все баюкала. Существа, вроде насекомых или птиц, продолжали проникать в комнату, сбивались в кучи, ворочались серой массой по углам, под потолком, у кровати. Мама поняла, что причина ее болезни именно в этих гадких существах, плодящихся и множащихся в этой полутьме и духоте. Всему виной – эта высасывающая силы больничная койка и эти больничные стены, источающие злокачественную скверну. Стоит вырваться отсюда, покинуть это ужасное место, куда ее поместила чья-то злая воля, прорваться к свету, к прохладному чистому воздуху, как болезнь исчезнет сама собой. В противном случае… мама погибнет, как погибают здесь все. Она уже ослепла на один глаз… Но посетительница в белом баюкала все настойчивее. «Нет, нет! – решительно и гордо заявила мама. – Я не хочу оставаться с тобой! У меня есть свой дом, и там меня ждет мой любимый сын!..» И как была – в бинтовых повязках, с еще не снятыми швами – поднялась с постели, накинула на бельишко больничный байковый халат, обулась в подрезанные валенки с калошами, обнаруженные в предбаннике черного хода, и, никем не замеченная, выбралась из больницы, оставив внутри Смерть со всей ее серой камарильей. На улице была ранняя весна. Не то слякоть, не то подмораживало. Но небо ясное, мелко-звездное, предрассветное. Дома и деревья покрыты белой изморосью. Пьяные грузчики-матершинники, таскавшие мешки с мукой у соседней пекарни, все белые. Мама едва волочила ноги, прижимая к щеке, чтобы согреть, бутылку-капельницу с лекарственным раствором, трубка от которой тянулась за пазуху, а иголка была воткнута в подключичную вену. Больше всего мама опасалась, что за ней погонятся и вернут назад. Но, естественно, никто не погнался. Мама во что бы то ни стало решила добраться до знакомого изгиба набережной, где река с бляшками тонкого льда блестит под утренним солнцем серебристо-мутно, словно бок зеркального карпа, до нашего дома, такого замечательного, громадного, его не спутаешь ни с каким другим. Уж она-то первым делом отыщет взглядом окно нашей комнаты, где сладко спит ее сыночек…
Эти воспоминания в несколько мгновений пронеслись у меня в голове и, как ни странно, немного успокоили. Я вернулся домой один-одинешенек. Приведшая меня в такой трепет мысль, почти убежденность в том, что в гробу была не мама, что она каким-то сверхъестественным образом может вернуться домой, – эта нелепая мысль поблекла. Мой странный припадок в ритуальном зале был именно припадком. Все-таки я был выбит из колеи…
Здесь, в комнате у Натальи, в ее постели я мог бы поразмышлять о чем-нибудь более приятном. Например, и правда, можно было бы сделать это – «забраться» к ней в постель не из озорства, не с тем, чтобы потом убежать. Нет, совсем наоборот. Нарочно, выбрать подходящий момент, дождаться ее. Например, пока она в ванной принимает душ. Это был бы изящный и стремительный ход. Это все решит. Мне настолько понравилась эта мысль, что даже почудилось, что я уже слышу шипение душа в ванной, что это Наталья как всегда поздним вечером ополаскивается перед тем, как лечь в постель. Да, поздним вечером это гораздо лучше. У нее горит лишь розовый ночник. Лучше всего, когда комната полна ночной свежести по причине распахнутого окна. Занавеска колышется у забрызганного дождем подоконника. В окне, как на картине, виднеется тускнеющая между двумя мостами река, так полюбившаяся Наталье. Я мог бы и не смотреть на реку. Но река продолжала бы течь, существовать во мне. Расплавленная тяжелая масса. Отражения мостов, отражение дома-двойника напротив. Я-то всю жизнь жил-поживал у реки. Река вошла в меня как часть мира. Или я стал ее частью? Наталья тоже мечтает о реке. Тут была явная связь. Мне нравилась это сближение. Мы нужны друг другу. Это следовало из логики самого пространства…
И вот ее комната, где каждая мелочь давно и тщательно мной изучена, становится как будто незнакомой и таинственной. В этом розоватом вечернем тумане, словно лодка или плот на волнах, покачивается свеже разостланная белая постель с подобием маленького иконостаса в головах с потемневшим, как будто обожженным, в серебряном окладе маленьким Христосиком. Если женщина верит, что родила Бога, а тот вдруг умирает маленьким мальчиком, которому не успело исполниться еще и пяти лет, разве можно считать, что она повредилась в рассудке? Для каждой матери ребенок Бог. Бедная женщина чувствует, что виновата, страдает,
мечется, зная, что Бога нельзя родить дважды. Что ей делать, как не устремиться на поиски вновь воплощенного Бога. И найдя Его, служить Ему… Нет, ничего удивительно. Именно после таких ужасных потерь, какую пережила Наталья, люди и ударяются в религию. Последнее утешение? Может быть, и я тоже приблизился к Богу? Может быть, это началось еще раньше? Только я чувствовал это иначе… И действительно, всякий раз проникая к ней в комнату, я испытывал трепет, словно пробирался в храм. Вот самые подходящие образы. Но главным божеством и чудом для меня там была сама Наталья. Поэтому так трудно было решиться проникнуть к ней. Я долго себя накручивал, бродил вокруг, пока не устремлялся вперед.Я рассматривал в зеркало небольшое бронзовое распятие на стене. Сейчас мне мерещилось, что было бы «логичнее», если бы на кресте была распята женщина. То есть если это символ, то логичнее («справедливее» – неуместное слово) было бы поместить на крест именно женщину, перенесшую столько страданий. Сколько их пришлось вынести Наталье, сколько маме… Если бы я был Богом, я бы сейчас же вернул им все их потери, вдохнул бы в их души исцеляющие радости. Не может же быть, чтобы я был милосерднее Его Самого!..
Через каких-нибудь несколько минут со спутанными влажными волосами Наталья вернется в комнату. Близкий знакомый запах, который я так часто ловил в коридоре, словно уже проник в ноздри. И Павлуша выразился так, как и следовало бы выразиться. Действительно, нужно просто забраться к ней в постель – а там что будет, то будет. Я уже чувствовал теплый водяной пар, окутывавший ее словно аура, когда она проходит по коридору. Кто знает, может быть, она чувствовала то же самое, что так явственно чувствовал я: что когда-то где-то мы уже были вместе. Как будто она уже совершалась – эта спокойная счастливая совместная жизнь.
Не то, чтобы я к этому стремился, но возбудился в ее постели так, как, кажется, еще ни разу. И еще, еще возбуждался. Говорят, что об этом можно не говорить. Вообще не замечать. Убеждать себя, что в жизни полным-полно гораздо более важных вещей. А так зацикливаться на собственном желании – явный признак недоразвитого интеллекта. Философ уж точно не стал бы зацикливаться. Философы зациклены на другом. Лучшего момента для психологических экспериментов над чувствами не придумать. Господи, да чего уж тут анализировать! Все имеет исключительно примитивный животный запах. Гормональный психоз это называется. Секреции напрочь вытесняют дух и прочие высокие материи. Самый достойный выход для нравственности: поглубже прятать все неприглядное. И дело не в том, чтобы прятать это от посторонних взглядов. Главное, прятать подальше от самого себя. Вообще не тема. Чем бессознательнее совершается заложенное природой, тем чище и пристойнее. Как во времена наших прабабушек и прадедушек. Само слово «о-нанизм», если кто и слышал, то произносил по простоте душевной, как «а-нанизм». Не говоря про мастурбацию. Непонятно, чем они вреднее «рукоблудия» или «этих глупостей». Кстати, «этими глупостями», как я с удивлением обнаружил еще в летнем лагере, привычно и абсолютно без зазрения совести занималась вся наша палата, используя при этом, кто носок, кто тапочек, кто носовой платок. То, что это находилось под запретом, сомнений не было, хотя практических мер, чтобы этому воспрепятствовать ни воспитатели, ни вожатые не предпринимали. Да и что тут предпримешь? Не могли же они, в самом деле, дежурить всю ночь в палате, следя за тем, чтобы дети не совали руки под одеяла. Правда, один эпизод действительно имел место. За двумя ребятами в душевой подсматривал воспитатель. Он их за этим и застукал. А застукав, отвел к директору лагеря. Там их заставили покаяться. Они-то покаялись, но из лагеря их все-таки выгнали. Никого этот пример, понятно, не отвратил от дальнейших «глупостей», хотя, помнится, пучеглазый урод-истопник все ходил вокруг душевых и пугал нас, что от «этих глупостей» мы вырастем горбатыми и кривыми. По авторитетному мнению Льва Николаевича Толстого 99,9% всех подростков имеют самый непосредственный опыт в рукоблудии. Хотя в этом вопросе я ни с кем особенно сверяться не собирался. Пусть все и завершается содроганием почти болезненным… Господи, что мне эти авторитеты! В свое чудесное окошко я видел, как мастурбирует Наталья. Это происходило именно в те счастливые или грустные моменты, о которых она рассказывала маме. Как, дескать, хорошо и чудесно поздно вечером, убравшись в комнате, все вылизав, вычистив до блеска, сменив постельное белье, приняв душ, постоять у окна, глядя на реку, а потом улечься, устроиться в своей кровати, не грустя, не думая ни о чем и ни о ком. Действительно можно почувствовать себя абсолютно счастливой? Была ли она до конца искренна? Действительно ли не думала в тот момент, когда, прикрыв свои прекрасные глаза, содрогалась под одеялом, и через разделявшие нас пространства я видел, как искажаются черты ее лица, как темнеют щеки и напрягаются губы. Хотел бы я проникнуть и в ее мечты!.. Потом ее лицо приобретало удивительно счастливое и спокойное выражение. Она засыпала мгновенно. Это гораздо лучше, чем читать на сон грядущий, а потом бросать книгу и тихо плакать. Считает ли она это грешным занятием? Вряд ли. А если бы была верующей? Нелепо даже пытаться представить себе, как на исповеди она кается в этом грехе бородатому батюшке, дежурному священнику. Ради одного этого стоило бы стать священником. Это похоже на бред. Она так пуглива, так застенчива – и так искренна. Нет, что угодно, но этого не могу себе представить! Что же говорить обо мне, так замечательно устроившемуся на своем «мансарде» около «окошка»… Но в постели у Натальи я ни за что не стал бы этим заниматься. Как ни соблазнительно это выглядело, я не мог себе этого позволить. Запретил строго-настрого. И уже одно это доводило, как нарочно, до белого каления. Разве что разок пощупать себя там рукой? Не связывать же руки, в самом деле. Вот отсюда и начинаются хорошо известные происки-поползновения чувства-оборотня. Я знал, что можно сделать это (кончить) семнадцать раз подряд. Назовем это экспериментом. Я пытался уследить за тем, что происходит в моей душе, как мгновенно совершается этот фантастический поворот настроения, – и не мог! Какая-то секунда (а точнее, провал во времени) – и я, да и весь мир уже были абсолютно другими… Зарывшись с головой под одеяло, все вокруг становится жарким, клейким, ворсистым, еще больше раздражающим. При этом кляня себя: ничтожество, говно, ничтожество, говно, ничтожество… Это, может быть, утомляет тело, но не утоляет желания. Неужели я до такой степени «сексуальный маньяк»?! Вот и вся моя «исключительность». А главное, снова и снова из полумрака проступает ее облик… Тут мне пришла в голову мысль, вернее, я старался внушить себе, что теперь у меня вообще нет никакой необходимости этим заниматься. Теперь Наталья и я оказались наедине. В одном и том же месте, практически в одно и то же время. Может быть, мне действительно лишь оставалось преодолеть какую-то ничтожную преграду, да и то – внутри самого себя. Так оно, конечно, и было. Я и не думал ничего усложнять.
Занавешенные наглухо, плотные шторы. Вот удивилась бы Наталья, захватив, застав меня у себя в постели. А может быть, и нет, не удивилась?.. Я как будто играл в своеобразную игру, щекотал нервы. Мог делать вид, что дожидаюсь ее возвращения. Она могла вернуться и пораньше, а? Почему бы нет? Потому что нет. По крайней мере, ни в данную минуту, ни даже через пять минут она не вернется, а значит, я мог без всякого риска мог побывать в ее постели. Классная баба. Именно так я о ней и думаю.
Я чувствовал, что веду себя неосмотрительно. Самым опасным была сонливость, которая все сильнее наваливалась на меня. Нагулявшись на природе и оказавшись в горизонтальном положении, я должен был сопротивляться охватившей меня усталости, постепенно теряя ощущение времени. Как соблазнительно закрыть глаза, чтобы хотя бы на минуту отдаться блаженному состоянию. И что самое заманчивое – необычайная податливость воображения. Внутренние картины рисовались так ярко, а окружающее подергивалось туманом, словно внутренний мир и внешняя реальность поменялись местами. В любое мгновенье я мог потерять над собой контроль, мог забыться в дреме, мог крепко заснуть… Но я был уверен, что еще могу себя контролировать. Сон не одолеет меня, пока я в таком возбуждении.