Последняя любовь президента
Шрифт:
76
Киев. Апрель 1985 года. Вторник.
– Ты что? – Я удивленно смотрю Мире в глаза. – Там же сейчас грязи по колено!
– Но это очень важно, – повторяет Мира и обеспокоенно смотрит на мои польские полусапожки с разъехавшимися молниями. – Потом вернемся к нам, и я тебе их отмою!
– А самого меня кто отмоет?
– У нас есть горячая вода, – говорит она, а в глазах уже не просьба, а мольба.
– Ну да, – я все еще мотаю головой, – очередь из десяти соседей!
Но уже через пару минут
– А пить? – спрашиваю я. – Что пить он будет? Чем он будет колбасу твою запивать?
– А чем колбасу запивают? – В лице Миры вдруг прорезается что-то овечье, какая-то естественная, что ли, глупость.
– Хотя бы портвейном. Летом можно и пивом, но сейчас ведь зима!
Мира раздумывает несколько мгновений, потом мы подходим к винно-водочному прилавку. Она сосредоточенно пересчитывает мелочь на ладони, потом поднимает глаза и осторожно, с очевидным непонимаем дела водит взглядом по бутылкам. Здесь она беспомощна, как младенец.
– Вон ту, – показываю пальцем на бутылку. – Ту надо брать.
До Почтовой площади доезжаем на метро. Дальше пешком. Кулек с не очень сухим пайком несу я, осторожно обходя лужи на набережной.
На Пешеходном мосту все еще гололед и дует ветер.
Я иду и в мыслях чертыхаюсь. Просто не верится, что этот «турпоход» к Давиду Исааковичу окончится без жертв. И чего ей приспичило именно сегодня к нему идти. Ну хорошо, отец он ей. Но ведь сама сказала, что уже несколько лет они не виделись. Могла бы и до настоящей весны подождать.
– Слушай, а у него что, может, день рождения сегодня? – спрашиваю я, «прислушиваясь» правой рукой к весу сумки со съедобными гостинцами.
– Нет, – отвечает она.
Я, так и не избавившись от своей малоприятной озадаченности, поскальзываюсь и падаю. Правое бедро сразу начинает болеть. Хорошо, что успел сумку поднять, иначе старик действительно получил бы сухой паек.
Давид Исаакович больше чем удивлен. Он озадачен. Он всматривается в глаза дочери ищущим, суетливым взглядом.
– Что-то случилось? Мама заболела? – Его негромкий голос дрожит.
В землянке удивительно тепло. Я вижу, что вверху торец печки-буржуйки раскален. Рядом на полу – несколько поленьев, точнее – поленцев.
– Мы тут… – Мира смущенно подыскивает слова, водит взглядом, как утюгом, по землянке. Медленно и озадаченно. Останавливает взгляд на сумке в моей руке.
– Мы тут принесли кое-что. – Она забирает у меня сумку и протягивает отцу.
Он заглядывает внутрь, и снова какие-то вопросы начинают гнездиться в складках морщин на лбу и на висках.
– Сегодня какое число? – спрашивает Давид Исаакович.
– Четвертое, – отвечаю я.
В конце концов старик успокаивается и оживает. Начинает суетиться: еще бы, к нему в гости любимая единственная дочь пришла!
Мы выставляем снедь на стол. Нарезаем колбасу. Давид Исаакович выставляет три стакана и разливает портвейн.
Все вроде бы нормально, но меня все еще гложет сомнение. Не пойму я, зачем Мире захотелось в будний день по плохой погоде тащиться самой и тащить меня
на Труханов остров. Но, впрочем, старик рад. Это тоже важно.И вот, после первого прожевывания кусков докторской колбасы, после первого портвейнового тепла, разошедшегося сладковатым пощипыванием по рту, Мира вдруг возьми да и скажи:
– Папа, мы с мамой в Израиль едем!
Давид Исаакович сразу поперхнулся. Пришлось его раза три по спине ударить.
– Только ты не бойся, – тараторила Мира, пока старик приходил в себя, дыхание восстанавливал. – Там ведь, как в Крыму, море и горы. Нам там хорошо будет.
«Вот оно что», – понял я наконец смысл этого визита. И мне стало грустно.
Старик и Мира сидели молча, смотрели друг на друга. А я, чтобы забить чем-то свою грусть, жевал то сыр, то колбасу. Отпивал портвейн из стакана. Чувствовал я себя в этот момент лишним, ненужным. Ну прям как Иван Сусанин, который хотел вроде лишнюю копейку у поляков заработать, да заблудился. А потом наверняка себя тоже ненужным чувствовал.
Молчали они с Мирой минут двадцать. Потом старик выдохнул скорбно:
– Предатели вы!
Мира в слезы. Плечи вздрагивают. Мне бы ее утешать, да не хочется в их конфликте участвовать. Мне еще и понять трудно: кто из них мне ближе? Старик мне – как учитель, как отец, которого я не помню. Ну а Мира? И с ней мне хорошо. Временами даже очень хорошо. Она, конечно, в жизни немного сумбурная, неаккуратная. И чашки у нее дома всегда плохо вымыты. Но, может, это потому, что очередь на кухне есть. Кухня ведь, как и вся квартира, коммунальная. Раковины на кухне две, а жильцов человек десять. И каждый хочет посуду помыть.
– Мы тебе письма писать будем, – сквозь слезы обещает старику Мира.
– Куда? – Он окидывает взглядом свое жилище. – У меня же адреса нет! Сюда ни один почтальон не дойдет!
– А мы с кем-нибудь передадим!
Она смотрит на меня, а я уже представляю себе, как иду опять по покрытому гололедом Пешеходному мосту. Несу письмо или даже посылку. И сумка у меня почтальонская через плечо. Тьфу ты, думаю. Еще не попрощалась со мной, мне вообще ни слова про Израиль не сказала, а уже думает, что я ей курьером служить буду!
Давид Исаакович долго и задумчиво смотрит на меня, потом доливает в наши стаканы портвейна, поджимает нижнюю губу и, взяв стакан в руку, многозначительно кивает. Мол, прорвемся!
И тут меня пугает внезапная догадка: он, видимо, думает, что я все это знал, что я здесь, чтобы защитить Миру от его упреков. Он, должно быть, думает, что я с ней заодно!
– А может, все-таки останешься? – Я смотрю в заплаканные глаза Миры.
Она хочет ответить, но не может. Потом отрицательно мотает головой. Понятно, не останется.
Мы опять молчим, а за окошком землянки темнеет, и я уже представляю себе без всякого удовольствия наш обратный путь. В этом противном, мокром, пронизанном холодным ветром полумраке, с хлюпающей под ногами и внутри, в моих полусапожках, водой.
– Папа, – взгляд Миры наполняется мольбой. – Отпусти нас с мамой, пожалуйста.
– Езжайте, куда хотите. – Голос старика звучит устало. Смиренно.
– Правда? – Мира не верит своим ушам.
– Езжайте, – шепотом повторяет Давид Исаакович.