Последняя поэма
Шрифт:
— Зачем ты пытаешься меня удержать? Мне нечего здесь больше делать. Я должна уйти за ним…
Однако, спустя еще несколько мгновений, они, все-таки, успокоились — нельзя было не успокоиться под взглядами тысяч и тысяч звезд. Что касается устремленного вверх Альфонсо, то он, на огромной высоте стал разрастаться — это было прекраснейшее облако, которое не иначе как должно было преобразить этот темный мир — сделать его таким, каким бы он был, если бы не отчаяния Мелькора.
— Как думаешь, кто сотворил такое волшебство? — задумчивым, чуть слышным голосом молвила Аргония.
— Нет — это не Валары — это наши маленькие хоббиты. — мечтательным, очень тихим, словно бы засыпающим голосом, ответил Маэглин.
Аргония не стала с ним спорить — не стала уверять, что это Альфонсо своей волей смог очистить небо. Высшим наитием почувствовала она, что, действительно, причастны к этому маленькие хоббиты, да к тому же — и мгновенье было таким торжественным, что немыслимым казалось что-либо возражать.
А в это время, на высоте многих верст, вновь кипела борьба — вновь никому не ведомая.
И вновь в Альфонсо заклубилась ярость — да еще большая, нежели прежде. Ведь он теперь чувствовал себя обманутым — чувствовал, что поддался слабости, высказал перед кем-то, перед врагом своим, свою слабость…
То, как из сияющего лебедя обратился он в отвратительного призрака, который вновь с ужасающим воплем устремился вниз, видели не только в Мордоре — видели и за его пределами, хоть и в непосредственной близости от Пепельных гор. Видели два хоббита. Ведь все это время они, восторженные, стояли на коленях, и все созерцали, как по их желанию стали расходится тучи, как одно за другим стали разгораться созвездия. Вот прекратился и снег и ветер, стало очень тихо, спокойно. Казалось, что звездное небо обнимает землю — и, хотя невозможно было постичь такое разумом, не было ничего невозможного для сердца. Тогда же Фалко проговорил те строки, которые пришли к нему по наитию:
— И молвила дева-звезда,И к нему, и к Валарам вещая:"Будет одно чувство всегда,То любовь и твоя и моя.И там, среди неведомых просторов,Ты будешь помнить обо мне.Вдали от звезд лучистых взоров,В той бесконечной, тихой тьме.И что слово печаль, что забвенье?..Что память долгая, что вечность?Что века, что они… что мгновенья?Что времени странная течность?Помни, помни, что когда-то давно,В бесконечных и темных просторах,Лишь одно просветление было дано,В Единого трепетных взорах.Она перед ним, среди вечных пустот,Одна ему путь освещала,И этот чарующий звездами свод,Во снах вековых навевала.Он рос и вдали, он рос перед ней,Любовь ведь сильней чем забвенье,Из вечности тихих, и сладких огней,Черпал он свое вдохновенье…Так чувству любви никогда не заснуть,Пусть даже снаружи забвенье,Пусть кажется даже, что вглубь не взглянуть.Поверь, что там бьется горенье.И новая встреча, уже друг пришла,И наши объятия настали.Для тех, кто влюблен, вечность в миг уж прошла —Они чрез века танцевали.Мы будем с тобою, не здесь, не сейчас,Мы в каждом мгновенье с тобою!Для тех кто влюблен — все свидания час —Влюбленные в сердце с любимой звездою…"Да — как каким прекрасным гимном великому чувству прозвучали бы эти строки, но нам уже известно, что произошло следом. Хоббиты видели этот сотканный из мертвенной паутины исполинский купол, видели и то, как устремился по нему Ворон. Видели все до тех пор, пока завывающая тень-Альфонсо не скрылась за ломанными вершинами Пепельных гор. Тогда же и за этих самых вершин
наползли новые тучи, и тут же взвыл ветер, и вновь мириадами плетей стала их избивать, отталкивать их назад метель. У Хэм был порыв — он хотел закричать на Фалко — да что же он, право, не видит что ли, что все тщетно, не чувствует скорой гибели. Но только мгновенье это и продолжалось, затем он вспомнил, что уже смирился с этим, что он уже мертв, и только по какому-то недоразумению делает еще какие-то шаги. Он даже видел свою смерть — она набрасывалась на него темная, бесформенная, поглощала — и это было уже в прошлом. Слезы рвались из него, он пытался их сдержать, чтобы только Фалко ненароком не увидел, не расстроился вдруг больше прежнего — но он не мог сдержать, они переполняли его, вот, словно прикосновения теплых, мягких пальцев покатились по его щекам — довольно быстро, впрочем, замерзали. Все еще пытаясь, скрыть их от своего друга, он опустил голову, но и тут почувствовал, что — этого недостаточно. Тогда он стал подниматься — впервые за все время пути, поднимался он первым — да еще пытался поднять Фалко, который все так и стоял на коленях, без всякого движения. Но Фалко не поднимался, он вдруг позвал его спокойным, ласковым голосом:— Хэм, милый друг мой, брат… А ведь и не верится, что жизнь уже подходит к окончанию. Пройдет еще совсем немного времени, и нас не станет… Сначала уйдешь ты… И буду лить по тебе слезы, сложу плач… Потом — спустя мгновенье — и я уйду за тобою… Хэм, брат мой, милый — все мы стоим на пороге вечности… Смерть совсем близко… Вот я хотел говорить тебе благодарности — самые, самые светлые, милые, какие только возможно, но… ты уже давно стал моей второй половиной, как же можно говорить какие-то благодарности своей второй половине?..
И тогда Фалко обнял Хэма за плечи, привлек к себе и крепко-крепко обнял. В этом объятии прошло довольно много времени, вокруг по прежнему завывал ветер, неслась вьюга, но они уже не чувствовали ее — нет — им казалось, что распахнулся бесконечный, счастливый простор и вновь шагнули они к родным Холмищам. Фалко шептал:
— Да, я не знаю, как можно благодарить тебя. Не ведаю, что могу для тебя сделать. Быть может, ты скажешь?
— Расскажи, что-нибудь. Что-нибудь, не поучительное, не хитроумное, даже и не подходящее к нашему положению. Расскажи просто что-нибудь такое, отчего бы стало светло на душе.
И Фалко, ни на мгновенье не задумываясь, тут же стал рассказывать. Эту историю он не вспоминал более сорока лет, даже и позабыл про ее существование — теперь же она встала пред ним разом, так ярко, будто только что была рассказана. Прекрасно помнил он и рассказчика, и то, как это было: тогда он, совсем еще маленький хоббитенок, сидел на лавочке возле одного из холмов, который представлялся ему тогда огромной волшебной горой. Был тот вечерний час, когда весь мир погружался в сумерки, когда все казалось загадочным, таящим какие-то прекрасные тайны. Да и весь мир представлялся одной прекрасной тайной. Рассказывал один старый-старый, совсем седой хоббит, который умер еще до сожжения Холмищ. Когда он рассказывал из теплых, живых очей его текли слезы. Когда рассказывал Фалко, то тоже плакал. Ему было хорошо. Он любил.
Далеко-далеко на севере, там, где большую часть года надрываются ветры, где стужа ревет, и несутся и несутся на свою погибель полчища снежинок, там стоит укрытое стенами бурь небольшое поселение, в нем живут суровые, единые с той снежной природой люди. Если удастся дойти до них, и зависти беседу, то кто-нибудь из сторожил, быть может, отведет вас к маленькой избушке, которая стоит в отдалении на холме, под сенью согбенного, полопавшегося от мороза, дуба. Эта совсем небольшая, потемневшая от долгих лет избушка. Сторожил ничего не скажет, только жестом пригласит зайти, и вы не сможете отказать, вы почувствуете благоговенье, почувствуете, что вскоре узнаете какую-то прекрасную историю. Вот вы внутри избы — всего лишь одна небольшая горница, но, в то же, время, кажется, что — это просторная, прекрасная зала — небогатая обстановка вся сияет святостью, и понимаешь, что здесь было нечто высшее, у чего можно многому научится. Глубоко, печально вздохнет сторожил, пригласит сесть за стол и начнет рассказывать.
Давным-давно это было. Наше поселение тогда таким же маленьким, никому неведомым стояли, и проносились над ним по каким-то своим делам могучие северные ветры. Тогда в одной из наших избушек жила маленькая девочка, и была у нее злая мачеха, батюшка же погиб в охоте на пещерного медведя. Злая была мачеха — все что было у нее хорошего отдавала родным дочерям, все остальное доставлялось той девочке, звали которую, кстати, Вэлдой.
Один год выдался очень холодным, даже и для нас. В такой мороз даже камни не выдерживают, скрипят, стонут, покрываются трещинами. Звери сидят в занесенных снегом берлогах, а мы — голодаем. В семье Вэлды не было охотника, а, значит, приходилось им особенно тяжко. Конечно, как могли, помогали им добрые соседи — но ведь и соседи голодали — и им тоже чем-то надо было питаться. В общем, в одну невероятно студеную, наполненную воем ветра ночь призвала мачеха Вэлду к себе, и говорит:
— Иди, и найди нам пропитание. Без еды и не возвращайся — саму тебя съедим.
— Да, да! — вторят ей родные дочери. — Именно и съедим…
И смотрели они такими дикими, безумными глазами, что действительно можно было поверить, что действительно сейчас набросятся они на несчастную Вэлду да и раздерут ее в клочья. Попятилась девочка к двери, вот вскрикнула, распахнула дверь, да и бросилась бежать что было сил — в ужасе, себя не помня. Мачеха захлопнула за ней дверь, но все же и за несколько мгновений успело налететь столько мороза, что довольно долгое время и она, и дочери ее все дрожали.