Посредник
Шрифт:
– У меня есть деньги.
– Сколько?
– Пятьдесят крон.
Ивер медленно сдвинул пальцем очки на лоб, прищурился:
– Пятьдесят крон?
– Да. Пятьдесят. Говори быстрей.
Ивер медленно встал, отошел к бельевой веревке, протянутой меж усохшим деревом и столбом, сдернул с нее футболку. А я в ту же минуту заметил женщину, наверняка его мать, кого же еще, ту, прозванную немецкой девкой, поскольку она родила от вражеского солдата ребенка, внебрачного сына, которого никто не видал и который до сих пор существовал только в буйных сплетнях да досужей болтовне. Она вышла из сарая, больше смахивавшего на земляной погреб и расположенного за кучами металлолома и мусора, и несла в руке корзинку с объедками или, может, еще с чем-то. Скотину кормила, подумал я. Она заметила
– Мамаша моя, – сказал Ивер. – Не обращай внимания.
Она снова вышла, с той же корзинкой. Сейчас там лежали большие ломти хлеба и ведерко клубничного варенья. Остановилась передо мной:
– Стало быть, ты Кристиан?
Я протянул руку, но она не могла пожать ее, так как обеими руками держала корзинку.
– Мне очень жаль… я имею в виду историю с ружьем.
– Оно не должно было там лежать. Заряженное. Вина не твоя.
– Все равно простите.
– Возьми лучше хлебца. Домашний. И забудем про ружье.
Я не люблю есть у других, в смысле, есть чужую еду. В крайнем случае могу принести с собой свою и съесть ее, хотя для этого редко когда бывает повод, но чужую еду? Нет, спасибо большое.
– Спасибо большое, – сказал я.
Взял ломоть. Как уже говорилось, я вежливый. Это наследственное. Можно помереть от вежливости. Я был готов помереть. Красное варенье текло по пальцам. Я жевал и жевал, а Ивер с матерью пристально за мной следили, что хуже всего, когда ешь чужую еду; в смысле, те, кто ее приготовил, стараются не упустить ни единой гримасы, ни единого чавканья, норовят оценить твой восторг, твою благодарность. На глаза наворачивались слезы. В горле стоял комок. Язык искал пристанища за язычком. И тут что-то произошло. Прямо чудо какое-то. Мне открылась суть хлеба. Иначе не скажешь. Нечто большее, чем теплый, мягкий вкус, большее, чем хрустящая корочка, эхом отзывавшаяся во всем теле, большее, чем просто сытость. Во мне свершилась суть хлеба. Суть хлеба – нечто большее, чем просто насыщать. Он утоляет совсем иной голод. Это благословенная трапеза. Я взял еще ломоть. Мамаша улыбнулась.
– Все берут еще ломоть, – сказала она.
В конце концов Ивер почти силком потащил меня на пристань, где причалил «Оксвалл», старая калоша. Согласно плану, я позвоню оттуда. Мы подождали, пока пассажиры не сошли на берег. И поднялись на борт. Была высокая вода. Капитан нас сосчитал. Я объяснил ему ситуацию. Речь шла о жизни. Мой папа сломал ногу. Перелом сложный. Он находится на грани. Между жизнью и смертью. Мне необходимо позвонить. Деньги у меня есть, я заплачу. Дело срочное. Капитана куда больше интересовало, почему Ивер Малт не рыбачит. Косяк повернул возле Стейлене?
– Медузы, – сказал Ивер. – Медузы его не пропускают.
– Дело срочное, – повторил я.
– Я сам решаю, когда срочное, а когда нет, – отрубил Капитан.
Он еще немного подождал, бросил взгляд на безлюдную пристань и последний автобус, который выпустил поверх асфальта ковер выхлопных газов, проверил цифры на счетчике – мы с Ивером, то бишь двое, – смахнул песчинку с плеча безупречной тужурки, а время шло, уходило от меня, он опять проверил счетчик, будто это часы, и наконец сказал:
– Можешь позвонить. Только быстро. Времени в обрез.
Я разменял в киоске пятидесятикроновую купюру на четыре десятки, шесть монет по кроне и восемь по пятьдесят
эре, нашел телефон в тесной будке прямо возле туалета. Перелистал телефонную книгу, пропустив страницу с папиным именем, адресом и телефоном. Мамы там не было, хотя чаще всего, почти всегда, на звонки отвечала она. Меня поразила грустная и неприятная мысль, что мамы как бы нет. Нет ее, она существует лишь в моем и папином воображении. Найдя «Женщин и наряды», я набрал номер. Ответила телефонистка на коммутаторе, и я попросил соединить меня с редактором. Соединить она никак не могла. Кто я такой? Фундер, сказал я. Писатель. После долгих препирательств она соединила меня с каким-то секретарем. Я изложил свое дело. Публиковать нельзя, ни под каким видом. Что за стихи? «Промежуточное время»! «Часы на Драмменсвейен»! Меня соединили с редакторшей, пришлось опять начинать сначала.– Вполне получится, – сказала она.
– Получится?
– Да. Мы не станем печатать, раз ты не хочешь.
– Не станете?
– Конечно не станем.
– Значит, если бы я не снял его, вы бы напечатали?
– Да, хотели. Всем тут очень понравилось твое стихотворение.
Секунду-другую я молча стоял в тесной будке, как долго, я понятия не имел, сжимал трубку обеими руками, пытаясь сложить два и два. Что ж, с такой договоренностью жить можно. Им стихи понравились, но, к сожалению, я не мог допустить, чтобы они их напечатали, пока не мог. Зато знал теперь, что достаточно хорош по крайней мере для «Женщин и нарядов». У меня был секрет, на который я мог опереться, мог укрыться за ним, схорониться в случае чего.
– Наверно, позднее можно будет все уладить, – сказал я.
– Было бы замечательно. У тебя не найдется маленького стихотворения с рифмами? Наши читательницы любят рифмы.
– Возможно. Я поищу. Еще раз спасибо.
Я повесил трубку. Меня приняли. Лифт внутри меня пошел вверх, по всем этажам, от стоп до макушки, потом звякнуло, двери открылись, и я мог шагнуть в небеса. Кстати, я и не предполагал, что во мне столько этажей. Голова шла кругом, того и гляди перевернусь. Наверно, оттого, что меня приняли. Пусть даже всего-навсего в «Женщинах и нарядах». Вот оно, подлинное счастье. Мое счастье. Мне хотелось, чтобы оно длилось. Значит, надо повторить. Писать еще. Остаток жизни я писал еще и еще, чтобы продлить счастье, пока оно не обернулось против меня, не обернулось ко мне пустой страницей.
Тут я сообразил, что не только я норовлю опрокинуться, но и «Оксвалл», ржавое корыто, мой корабль счастья, тоже кренится, а когда я вышел на палубу, мы уже входили в Бунне-фьорд, держали курс на тени и гнилую стоячую воду. Ивер стоял у бухты троса и, увидев меня, засмеялся. Мог хотя бы сказать, что паром отчалил, а мы еще на борту. Но я не сумел разозлиться. Сейчас ничто не могло меня разозлить. И совсем уж странно: я ничуть не нервничал, не нервничал из-за того, что мама будет нервничать, поскольку меня так долго нет, и опять же меня нисколько не волновало, что она станет выпытывать, куда я потратил деньги. Беспокоило меня только, что я вообще не беспокоился. Не как обычно. Я стал рядом с Ивером. Резкий холод поднимался от воды, которая из серебряной стала черной.
– У меня есть два секрета, – сказал Ивер.
– А у меня нет.
– А сколько у тебя?
– Ни одного.
– Ни одного? Врешь! Секреты есть у всех.
– Не у меня.
Ивер посмотрел на меня, во взгляде его сквозило что-то испуганное и жесткое.
– У друзей нет секретов друг от друга, – сказал он.
– Пожалуй.
– Иначе они не друзья.
– Верно.
Ивер достал пачку сигарет, там оставалась всего одна, он закурил ее, медленно и глубоко затянулся, протянул мне.
– Ты прочел книгу? – спросил он.
– Нет еще. Она очень большая, правда ведь?
– Когда прочтешь, расскажешь, как там все было, ладно?
– Почему ты ее отдал, раз еще не прочел?
– Я не умею читать.
Я затянулся разок, голова закружилась еще сильнее, и я не понял толком, не ослышался ли.
– Не умеешь читать?
– Чертовы буквы не стоят на месте. Скачут все время туда-сюда. Черт бы их побрал!
– Может, тебе нужны очки?
– С глазами у меня все в порядке. Так сказал школьный врач.