Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

1966

Звездочет

Что в подзорные трубы я вижу, поднимаясь на башню во мгле? Почему так печально завишу от чего-то былого во мне? И, смотря с высоты виновато на уснувшую пропасть Арбата, отчего так поспешно и вдруг инструмент выпускаю из рук? Спят в постелях своих горожане, спят с авоськами, спят с гаражами, спят тревожно на правом боку… Изготовилось тело к прыжку. Вон из пятен ночного тумана появляется вдруг вдалеке моя стройная старая мама — чемоданчик фанерный в руке. Он, пожалуй, минувшая мода, но внутри, словно в дебрях комода, что давно развалиться готов, фотографии прежних годов. Память,
словно ребенок, ранима
и куда-то зовет и зовет… Все печально, что катится мимо, все банально, что вечно живет.
И живу я вот с этой виною на двадцатом ее этаже между тою и этой войною, не умея спуститься уже.

«Как мне нравится по Пятницкой в машине проезжать…»

* * *

Как мне нравится по Пятницкой в машине проезжать Восхищения увиденным не в силах я сдержать. Кораблями из минувшего плывут ее дома, будто это и не улица — история сама. Но когда в толпе я шествую по улицам Москвы, не могу сдержать отчаянья, и боли, и тоски. Мои тонкие запястья пред глазами скрещены, будто мне грозят несчастья с той и с этой стороны. Как нелепа в моем возрасте, при том, что видел я, эта странная раздвоенность, растерянность моя, эта гордая беспомощность как будто на века перед этой самой Пятницкой, счастливой, как река.

«Переулок Божественным…»

* * *

Переулок Божественным назван мной для чего? Чтобы слогом торжественным возвеличить его? Для того, чтоб из вымысла на московскую твердь как волной его вынесло посиять, пошуметь? Видно, прозвище прежнее без опоры в судьбе: так, пустое, небрежное, ни тебе — ни себе. Видно, прежнее прозвище — как чужак меж людьми: у него не допросишься ни воды, ни любви… А в сегодняшнем имени есть сиянье из тьмы, что-то доброе, сильное, что утратили мы. Просто есть в нем для города  не на год, не на час что-то вечное, гордое, словно это про нас.

«Гомон площади Петровской…»

О. В. Волкову

* * *

Гомон площади Петровской, Знаменка, Коровий вал — драгоценные обноски… Кто их с детства не знавал? Кто Пречистенки не холил, Божедомки не любил, по Варварке слез не пролил, Якиманку позабыл? Сколько лет без меры длился этот славный карнавал! На Покровке я молился, на Мясницкой горевал. А Тверская, а Тверская, сея праздник и тоску, от себя не отпуская, провожала сквозь Москву. Не выходят из сознанья (хоть иные времена) эти древние названья, словно дедов имена. И живет в душе, не тая, пусть нелепа, да своя, эта звонкая, святая, поредевшая семья. И в мечте о невозможном словно вижу наяву, что и сам я не в Безбожном, а в Божественном живу.

Сентябрь

Чем дальше от Москвы, тем чище дух крестьянства, тем голубей вода, тем ближе к небесам. Гармоники лесной завидно постоянство, и гармониста чуб склоняется к басам. Мелькают пальцы в ряд, рискованно и споро, рождается мотив в сентябрьском огне, и синие глаза как синие озера… Но бремя тяжких дум на их песчаном дне. Как сладко в том краю, чужих невзгод не зная. Чем ближе к небесам — тем ненаглядней твердь. И плачет о своем гармоника лесная, и на ее слезу попробуй не ответь.

«В чаду кварталов городских…»

* * *

В чаду кварталов городских, среди несметных толп людских на полдороге к раю звучит какая-то струна, но чья она, о чем она, кто музыкант — не знаю. Кричит какой-то соловей отличных городских кровей, как мальчик, откровенно: «Какое
счастье — смерти нет!
Есть только тьма и только свет всегда попеременно».
Столетья строгого дитя, он понимает не шутя, в значении высоком: вот это — дверь, а там — порог, за ним — толпа, над ней — пророк и слово — за пророком. Как прост меж тьмой и светом спор! И счастлив я, что с давних пор все это принимаю. Хотя, куда ты ни взгляни, кругом пророчества одни, а кто пророк — не знаю.

1963

«Я умел не обольщаться…»

* * *

Я умел не обольщаться даже в юные года. Но когда пришлось прощаться, и, быть может, навсегда, тут уж не до обольщений в эти несколько минут… Хоть бы выпросить прощенье, знать бы, где его дают. Не скажу, чтоб стал слезливей с возрастом, но всякий раз кажется, что мог счастливей жребий выпросить у вас. Впрочем, средь великолепий, нам дарованных судьбой, знать, и вам не выпал жребий быть счастливее со мной.

«Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?..»

* * *

Взяться за руки не я ли призывал вас, господа? Отчего же вы не вслушались в слова мои, когда кто-то властный наши души друг от друга уводил?.. Чем же я вам не потрафил? Чем я вам не угодил? Ваши взоры, словно пушки, на меня наведены, словно я вам что-то должен… Мы друг другу не должны. Что мы есть! Всего лишь крохи в мутном море бытия. Все, что рядом, тем дороже, чем короче жизнь моя. Не сужу о вас с пристрастьем, не рыдаю, не ору, со спокойным вдохновеньем в руки тросточку беру и на гордых тонких ножках семеню в святую даль. Видно, все должно распасться. Распадайся же… А жаль.

Мой почтальон

Ю. Давыдову

Всяк почтальон в этом мире, что общеизвестно, корреспонденцию носит и в двери стучит. Мой почтальон из другого какого-то теста: писем ко мне не приносит, а только молчит. Топчется в темной прихожей в молчании строгом, круг оттоптал на пороге у самых дверей… Радостный день и объятия там, за порогом, горестный мрак и утрата в пещере моей. Мой почтальон презирает меня и боится, жаждет скорей от меня отбояриться, плут… Там, за порогом, мелькают счастливые лица, там ни о чем не жалеют и писем не ждут. Вот наконец, изгибаясь и кланяясь, что ли, словно спасаясь, бежит по обратной тропе… Как он вздыхает легко, очутившись на воле! Как ни о чем не жалеет, теряясь в толпе.

«Сестра моя прекрасная, Натела…»

* * *

Сестра моя прекрасная, Натела, прошли года, а ты помолодела — так чист и ясен пламень глаз твоих… Возьми родную речь, горбушку хлеба, и эти облака, и это небо и раздели на нас, на шестерых. Вот заповедь ушедшего поэта, чья песня до конца еще не спета. Сестра моя, всё — только впереди! Пускай завистникам пока неймется… Галактион когда-нибудь вернется, он просто задержался по пути. Средь океана слов и фраз напрасных, не столь прекрасных, сколько безопасных, как острова лежат его слова, спешит перо как будто пред грозою… Его глаза подернуты слезою: поэты плачут — нация жива.

1967

Детство

Я еду Тифлисом в пролетке. Октябрь стоит золотой. Осенние нарды и четки повсюду стучат вразнобой. Сапожник согнулся над хромом, лудильщик ударил в котел, и с уличным гамом и громом по городу праздник пошел. Уже за спиной Ортачала. Кура пролегла стороной. Мне только лишь три отстучало, а что еще будет со мной! Пустячное жизни мгновенье, едва лишь запомнишь его, но всюду царит вдохновенье, и это превыше всего. В застолье, в любви и коварстве, от той и до этой стены, и в воздухе, как в государстве, все страсти в одну сведены. Я еду Тифлисом в пролетке и вижу, как осень кружит, и локоть родной моей тетки на белой подушке дрожит.
Поделиться с друзьями: