Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Что ты ему сказал, Амбруш? — нетерпеливо теребит его Карой.

— Я сказал, что, вероятно, он прав. Иногда я и в самом деле ощущаю, будто со мной произошла некая несправедливость, когда я родился венгром. Но я полагал, что ему, сыну народа, вот уже в течение столетий борющемуся за независимость, должно быть знакомо это чувство. Я благодарен ему, что своим непониманием он навел меня на некоторые бесспорные истины. Для него было вопросом выбора, стать ли ему ирландцем-космополитом или ирландским патриотом. Для нас такого выбора не существует, как не существует венгров-космополитов и венгров-патриотов, ибо подобный выбор ничего не меняет в образе жизни. Я лично считаю себя космополитом, ты, Карой, вероятно, патриот, но это знаем друг о друге только мы с тобой, Гарри, например, не видит между нами никакой разницы.

Наконец

доходит черед и до Кароя.

— Переведи ему поточнее, Амбруш, может, тогда он поймет. Видишь ли, Гарри, ты полагаешь, будто достойным образом обходишься с венгром, игнорируя в нем наслоения прошлого. Игнорируешь его страхи, комплекс неполноценности, его стремление утвердить себя, его обостренное самолюбие или чрезмерное самоуничижение. Ты абстрагируешься от всей культуры венгров, совершенно тебе незнакомой, и со спокойной совестью даешь это понять венгру, ведь подобная мелочь не помешает тебе при случае даже счесть его культурным человеком — конечно, в той степени, в какой он сможет выдержать экзамен по твоей культуре. Твоя позиция, Гарри, — это справедливость экзаменатора, которого не интересуют условия, при каких экзаменующийся готовился к экзамену! Но по какому праву ты считаешь себя экзаменатором и не смешно ли, что я же еще должен радоваться беспристрастности экзамена? А поскольку я не радуюсь, ты чувствуешь себя оскорбленным.

Амбруш переводит фразу за фразой, так что Гарри имеет возможность тотчас же ответить.

— Это не его культура, по которой ты сдаешь экзамен, — говорит Гарри, — это всеобщая культура.

— Из которой ты без стеснения выбрасываешь венгерскую, — как бы самому себе комментирует Карой ответ Гарри.

— Гарри спрашивает, отчего ты не считаешь оскорбительным, что он менее сведущ в архитектуре, нежели ты в философии. Почему тебя так задевает его невежество именно в вопросах сугубо венгерских? У него впечатление, будто мы в такой же малой степени осведомлены об ирландцах, но ему и в голову не приходит ставить нам это в вину.

— Амбруш! — в ужасе восклицает Карой. — Ты наверняка плохо перевел мои слова, немыслимо, чтобы он так превратно понял меня! Повтори, что ты ему сказал!

— Успокойся, я в точности перевел все, что ты сказал. Даже на межправительственных переговорах я не мог бы переводить с большей добросовестностью, хотя бы потому, что меня всерьез интересует итог вашего диспута.

— Что значит — вашего? А ты разве не принимал в нем участия?

— Нет. Тебя, очевидно, смутило, что по отдельным вопросам я высказал свое мнение, но это было необходимо по ходу перевода. Я пытался объяснить Гарри некоторые обстоятельства, но спор этот всецело ваш. А вернее, твой, Карой, поскольку ты с болью воспринимаешь сказанное. Меня это уже не задевает. Не больше, чем любая другая форма непонимания.

— Ты же сам сказал, что даже любовь унизительна, если она вынуждает человека стыдливо скрывать свои раны. И после этого утверждаешь, будто ничто тебя не задевает!

— Конечно, любовь тоже может унизить, но ведь унижение не обязательно причиняет боль, Карой. Если человек с подозрением относится ко всякой любви, то она для него не есть высшее благо, а унижение воспринимается им лишь как следствие события, принятого в расчет. Ты этого никогда не понимал.

— Чудовищно! — повторяет Карой. — Это просто чудовищно!

— Если кто-нибудь из вас скажет еще хоть слово… — жалобным тоном произносит Лаура, плотно сжимая колени на манер школьницы, испрашивающей разрешения выйти по нужде.

— Ну что же, тогда попрощаемся с Гарри, ведь завтра мы уже не увидимся, — говорит Амбруш. Он протягивает Гарри руку, но тот, схватив ее за запястье, отталкивает от себя и разражается взволнованной тирадой.

— Гарри спрашивает, отчего бы нам не задержаться еще в Венеции? Пустить бы свои планы побоку!.. Но после он примирился с тем, что для нас, видимо, выполнить программу поездки важнее, нежели получить от нее удовольствие, и теперь у него к нам только один вопрос: нет ли у нас желания сегодня ночью вместе с ним побаловаться травкой. Правда, у него есть только марихуана; к сожалению, тем средством, к которому он последнее время пристрастился — кваалюде, если я правильно понял, — он в данный момент не располагает, а то с удовольствием поделился бы с нами. Я лично принял

приглашение. А вы как на это смотрите?

Карой с легким испугом косится на Лауру, затем решительно отвечает.

— Охотно принимаю приглашение.

Гарри, кивнув на прощание, уходит.

С ПОЛУНОЧИ СУББОТЫ ДО РАННЕГО УТРА ВОСКРЕСЕНЬЯ

— Вы совсем спятили, ведь утром нам не проснуться, и, значит, опоздаем на поезд! Хорошо хоть у Кароя хватило ума заранее расплатиться за гостиницу. Да и владелец порядочный человек попался, не отказался выписать счет, хотя время к полуночи… Господи, до чего же я замерзла! И марихуаны боюсь. Знаете, пожалуй, я вернусь обратно, проводите меня до гостиницы, — непрестанно ноет Лаура, пока вся троица, теперь уже не обращая ни малейшего внимания на красоты ночной Венеции, спешит по мосту к площади Святого Марка.

— Хватит скулить, Лаура! — обрывает ее Карой. — Где ты раньше была? Теперь она, видите ли, спохватилась.

— А куда мы, собственно, идем?

— В гостиничный номер к Гарри. Он предупредит портье, чтобы нас пропустили наверх, — поясняет Амбруш.

— Неужели вы не боитесь? Меня, например, наверняка вырвет, даже от спиртного и то всегда тошнит.

— Заткнись наконец! — цыкает на нее Карой.

Лаура умолкает.

— Чего ты такой взвинченный, Карой? — укоризненно спрашивает Амбруш.

— Не знаю, — глухо отвечает Карой. — Лаура довела меня своим нытьем.

— При чем тут Лаура? — вызывающим тоном бросает Амбруш и, перехватив вопросительный взгляд Кароя, замедляет шаги; к тому же Амбрушу трудно подлаживаться под торопливую походку брата. С задиристым выражением лица, тщательно артикулируя слова, он чеканит: — Ты взвинчен оттого, что вплотную столкнулся с Европой, гуманистической Европой, вернее, с тем, во что она превратилась, и оказалось, что ей плевать на твою персону.

— О каком гуманизме ты говоришь? Неужели ты способен причислить к гуманистам этого зеленого юнца Энрико с его пуритански ограниченным мировоззрением или Гарри с его лоскутными принципами, нахватанными с бору по сосенке да, по сути, и не усвоенными?

— О нет! Я всего лишь имел в виду, что в их лице ты столкнулся со своим идеалом и получил столь же равнодушный прием, как если бы вздумал взывать к Господу богу.

— Каким-то желторотым юнцам не удастся скомпрометировать в моих глазах ни Европу, ни гуманизм!

— Опомнись, Карой! Неужели у тебя до сих пор не раскрылись глаза? Неужели ты не видишь, что европейский гуманизм в своем эмоциональном аспекте в такой же степени базируется на человеческом мученичестве, как христианство — на муках Христа? Разве ты не замечаешь, что так называемый гуманист просто несостоятелен без человеческой жертвы? Для того чтобы он имел возможность сочувствовать страждущим, возмущаться несправедливостью, испытывать угрызения совести из-за собственного благополучия, верить в добро, ценность которого измеряется количеством пролитой за него крови, чтобы он мог ненавидеть зло, которое, разумеется, исходит не от самого человека, а стало быть, подлежит искоренению любыми средствами, — во имя такой вот жертвенности, взлелеянной праздным умом, уготована гибель народам, людям, а то и самому гуманисту. Ну, если не гибель, то по крайней мере страдания, голод, рабское положение. Иначе весь гуманизм лишается смысла! Существует ли более привлекательная форма самоедства? Пожалуй, даже Ренессанс для того так тщательно прорабатывал в живописи и скульптуре красоту человеческого тела, чтобы гибель его выглядела изысканнее. И вполне логично, что с этими возвышенными принципами прекрасно уживалась любая тирания! Конечно, Энрико и Гарри никакие не гуманисты. Они продукты вселенского несварения желудка, а ты апеллируешь к чувству справедливости блюющего человека! Поначалу я тоже так думал: они, мол, глухие, равнодушные. И лишь потом меня осенило: да я радоваться должен, что в этих парнях не развито чутье к эстетике мученичества! Чего же ты хочешь? Гуманная Европа, обливаясь слезами, стояла рядом, когда ты падал в яму, и даже чуть подтолкнула тебя, радуясь при этом, как ловко ей удалось завалить яму. Новая Европа вообще не понимает, чем ты недоволен, коль скоро яма, куда ты угодил, совсем неглубока, так что ты и эта самая Европа стоите почти на одном уровне.

Поделиться с друзьями: