Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Потерпевшие кораблекрушение (сб.) ил. И.Пчелко
Шрифт:

На стороне американца, каким был я, оказалась значительная выгода. Я ни капли не стыдился своего дедушки, и старый джентльмен отметил эту разницу. Он хранил нежную память о моей матери, быть может, потому, что она в его глазах была полной противоположностью дяде Эдаму, которого она ненавидела яростно; и мое ласковое обращение с ним он приписывал наследственной преемственности от моей матери. Вскоре мы стали со стариком не только друзьями, но и неразлучными спутниками во время ежедневных прогулок не столько по городу, сколько по пригородам или загородным поселкам. Когда мы отправлялись с ним на прогулку – а скоро эти прогулки стали ежедневными, – он иногда (не забыв шепотом предупредить меня, чтобы я не проговорился об этом Эдаму) заходил в какой-нибудь трактир, где прежде бывал частым гостем, и там (если ему везло и он встречал своих старинных приятелей) с великой гордостью представлял меня честной компании, отпуская одновременно шпильку по адресу остальных своих потомков.

«Это сынок моей Дженни, – говаривал он в таких случаях. – Вот он – паренек хороший, не в пример другим». Во время наших прогулок мы не осматривали исторических древностей и не любовались видами, вместо этого мы посещали один за другим унылые окраинные кварталы. Интересны они были потому, что, как заявлял

старик, он был подрядчиком, который их строил, а порой и единственным архитектором, который их планировал. Мне редко приходилось видеть более безобразные дома – их кирпичные стены, казалось, краснели, а черепичные крыши бледнели от стыда. Но я умел скрывать свои чувства от дряхлого ремесленника, и, когда он указывал на какой-нибудь очередной образчик уродства, обычно добавляя замечание вроде: «Вот эту штуку придумал я: дешево, красиво и всем пришлось по душе, а потом эту мыслишку у меня позаимствовали, и под Глазго есть целые кварталы с такими вот готическими башенками и плинтусами», – я торопился вежливо выразить свое восхищение и (заметив, что это доставляет ему особенное удовольствие) осведомиться, во сколько обошлось каждое такое украшение. Нетрудно догадаться, что наиболее частой и приятной темой наших разговоров был Маскегонский Капитолий.

Я по памяти начертил для деда все планы этого здания, а он с помощью узкой и длинной книжицы, полной всяческих цифр и таблиц (справочника Молесворта, если не ошибаюсь), которую всюду носил с собой в кармане, составлял примерные сметы и покупал с воображаемых торгов воображаемые подряды. Наших маскегонских строителей он окрестил шайкой стервятников, и эта интересная для обеих сторон тема, в соединении с моими познаниями в области архитектуры, теории деформации и цен на строительные материалы в Соединенных Штатах, послужила надежной основой для сближения старика и юноши, в остальных отношениях совсем друг на друга не похожих, и заставила моего деда с большим жаром называть меня «умнейшим пареньком». Таким-то образом, как вы в свое время увидите, Капитолий моего родного штата вторично оказал сильнейшее влияние на течение моей жизни.

Это здание играло вообще огромную роль в моей жизни. Благодаря ему я зарекомендовал свои художественные способности с выгодной стороны отцу, благодаря ему же я был отправлен в Париж, наконец, благодаря ему я стал особенным любимцем моего деда, и сам того не подозревал, уезжая из Эдинбурга, что наш Маскегонский Капитолий и здесь сослужил мне громадную службу.

Я покинул Эдинбург не без мысли о том, что мне удалось немало совершить в свою пользу. А главное, я радовался, что бежал наконец из этого несносного дома и скоро погружусь в мой радужный Париж. У каждого человека свой роман; мой состоял в том, чтобы предаться исключительно обучению искусствам, вести жизнь студентов Латинского квартала и вообще войти в мир Парижа, как он изображен маститым мудрецом, автором «Человеческой комедии». И я не был разочарован, да и не мог быть, потому что мне не надо было видеть фактов, я их принес с собой готовыми. И не разочаровался. Впрочем, я и не мог разочароваться, ибо видел не реальный Париж, а тот, который рисовало мне воображение. Моим соседом в безобразном, пропитанном запахами кухни пансионе на улице Расина, где я поселился, был Марко; в захудалом ресторанчике я обедал за одним столом с Лусто и Растиньяком; а если на перекрестке на меня чуть не наезжал изящный фиакр, значит, им правил Максим де Трай. Как я уже сказал, обедал я в дешевом ресторанчике, а жил в дешевом пансионе – но не из нужды, а из романтических побуждений. Отец щедро снабжал меня деньгами, и если бы я только пожелал, то мог бы жить на площади Звезды и ездить на занятия в собственном экипаже. Однако тогда вся прелесть парижской жизни была бы для меня утрачена: я остался бы прежним Лауденом Доддом, в то время как теперь я был студентом Латинского квартала, преемником Мюрже, и в самом деле жил так, как жили герои тех книг, которые я, погружаясь в мир мечты, запоем читал и перечитывал в лесах Маскегона.

Все мы в Латинском квартале в эту пору были помешаны на Мюрже, все бредили им. Кроме того, в Одеоне чуть не ежедневно давались представления «Жизни богемы», сенсационной пьесы, которою вся молодежь увлекалась до того, что добрая половина обитателей Латинского квартала старательно воплощала в себе тип Родольфа или Шонара, а многие заходили даже еще дальше. Я, к примеру, с положительной завистью смотрел на одного моего соотечественника, имевшего студию на улице Мосье-ле-Пренс, носившего высокие сапоги, длинные, всклокоченные волосы, болтавшиеся по плечам, крошечную дорожную фуражечку вместо шляпы и в таком виде отправлявшегося ежедневно обедать в самую скверную харчевню в сопровождении корсиканской модели, его возлюбленной, одетой в самый вызывающий и при этом игривый костюм, который язык не поворачивается назвать национальным. Я же довольствовался только тем, что старался слыть за бедняка, носил картуз дорожного рабочего на улице и преследовал с тысячей различных приключений парижских гризеток. Самыми мучительными вещами были пища и питье. Я был рожден на свет с лакомым языком и с нёбом, приспособленным к вину, и только фанатическая приверженность к тексту романов могла заставить меня глотать рагу из кролика и красные чернила, называвшиеся «Берси». И ведь каждый раз, изо дня в день, когда я кончал работу в студии, где я занимался чрезвычайно усердно и далеко небезуспешно, меня словно окатывало волной отвращения. Мне приходилось украдкой ускользать от своих приятелей и обычных компаньонов и вознаграждать себя за недели самоистязания тонкими винами и вкусными блюдами, сидя где-нибудь на террасе или среди зелени в саду с раскрытой книжкой одного из моих любимых авторов, в которую я по временам заглядывал. Так я наслаждался до тех пор, пока не наступала ночь и не зажигались огни в городе, а потом брел домой по набережной при свете месяца или звезд, предаваясь мечтаниям и перевариванию вкусного обеда.

Такая слабость духа вовлекла меня на второй год моего пребывания в Париже в некоторое приключение, о котором я должен поведать. Я отношусь пристрастно к этому случаю, потому что он послужил поводом для моего знакомства с Джимом Пинкертоном. В один октябрьский день, когда пожелтелые листья падают на бульвары и настроение впечатлительных людей клонится в одинаковой степени к грусти и к исканию общества, я сидел один за обедом в ресторане. Ресторанчик был неважный, но в нем был хороший погреб и имелся длинный список разных вин. Я тут наслаждался вдвойне – и как любитель вин, и как любитель громких названий; просматривая

карту, я уже в самом конце ее натолкнулся на название, не особенно прославленное и знаменитое, – «Руссильон». Я вспомнил, что никогда еще не пробовал такого вина, приказал подать бутылку, нашел вино великолепным и, когда прикончил бутылку, крикнул гарсона и, по моему обычаю, хотел спросить еще полбутылки. Но оказалось, что в этом ресторане его не держали в полубутылках; тогда я приказал подать себе бутылку и незаметно осушил ее до дна. Затем мне помнится смутно, что я громко и горячо говорил с соседями, сидевшими за ближайшими ко мне столиками, говорил на патриотические темы, причем ясно помню, что в целой зале не было ни одного лица, которое не было бы обращено в мою сторону и не смотрело бы на меня с добродушной, приятной улыбкой. Я даже сейчас, спустя целых двадцать лет, помню, что я тогда говорил, но мне совестно говорить это теперь.

Я намеревался отправиться из ресторана в кафе с некоторыми из этих новых друзей, но едва только я очутился в боковой аллее бульвара, как увидел, что подле меня нет никого. Это обстоятельство и тогда меня почти не удивило, а теперь удивляет еще меньше; но зато я весьма огорчился, когда заметил, что пытаюсь пройти сквозь будку с афишами. Я начал подумывать, не повредила ли мне последняя бутылка, и решил выпить кофе с коньяком, чтобы привести свои нервы в порядок. В кафе «Источник», куда я отправился за этим спасительным средством, бил фонтан, и (что крайне меня изумило) мельничка и другие механические игрушки по краям бассейна, казалось, недавно починенные, выделывали самые невероятные штуки. В кафе было необычайно жарко и светло, и каждая деталь, начиная от лиц клиентов и кончая шрифтом в газетах на столике, выступала удивительно рельефно, а весь зал мягко и приятно покачивался, словно гамак. Некоторое время все это мне чрезвычайно нравилось, и я подумал, что не скоро устану любоваться окружающим, но вдруг меня охватила беспричинная печаль, а затем с такой же быстротой и внезапностью я пришел к заключению, что я пьян и мне следует поскорее лечь спать.

От этого кафе до моего дома было каких-нибудь два шага. Портье вручил мне маленький ручной подсвечник, каким обычно снабжал жильцов, возвращающихся поздно домой, с уже зажженной свечой, – и я не торопясь поднялся на четвертый этаж, где находилась моя комната. Несмотря на то что я был пьянехонек, я рассуждал вполне разумно и здраво. Более всего меня заботила мысль о том, чтобы поспеть завтра вовремя в студию. Придя в свою комнату, я взглянул на каминные часы и заметил, что они остановились. Поэтому я решил спуститься вниз и попросить портье разбудить меня в определенный час. Оставив свечу у моей открытой двери, чтобы потом не заблудиться, я пошел вниз. Весь дом был погружен во тьму; но на каждой площадке было только по три двери, так что запутаться было невозможно, и мне оставалось только спуститься по лестнице, пока не увижу огонька в каморке швейцара. И вот, отсчитал я четыре этажа, а швейцара не видать. Ну что же, возможно, что я неверно сосчитал; иду себе дальше и дальше, спускаюсь этаж за этажом, наконец, по моему счету, спускаюсь до какого-то невозможного девятого. Мне становится ясным, что я как-нибудь проглядел каморку швейцара. Да и в самом деле, я теперь видел пять пар звездочек где-то ниже улицы, так что, значит, я очутился уже под землей. Видимое ли дело: наш дом был выстроен над парижскими катакомбами, и это открытие возбудило во мне живейший интерес; не будь я так крепко одержим заботой о своей работе, я, наверное, занялся бы исследованием этого подземного царства. Но я помнил, что мне надо быть в мастерской утром, в известный час, и что я во что бы то ни стало должен найти швейцара. Я повернул назад и поднялся снова до уровня улицы. Я взобрался на пятый, шестой, седьмой этаж – швейцара все нет как нет. Это наконец меня истомило; я сообразил, что теперь я недалеко от своей комнаты, и решил бросить поиски и лечь спать. Я взбирался все выше. Вот восьмой, вот девятый, десятый, одиннадцатый, двенадцатый, тринадцатый этаж, и… моя открытая дверь оказалась для меня столь же потерянной, как и каморка швейцара, как его оплывшая свеча. Я вспомнил, что наш дом был всего-навсего шестиэтажный, так что по самому умеренному расчету я поднялся теперь на три этажа над крышей. Свойственный мне врожденный юмор внезапно уступил место несвойственному моей натуре раздражению.

– Моя комната должна быть тут, вот тут! – решил я и пошел прямо к двери, протягивая руки.

Но передо мной не было ни двери, ни стены; передо мной простирался темный коридор, по которому я некоторое время продвигался вперед, не встречая ни малейшего препятствия. И это в доме, где длиннейшая дистанция включала в себя три небольшие комнаты, узкую площадку лестницы и самую лестницу! Чистая нелепость! Вы не удивитесь, узнав, что я теперь уже начал выходить из себя. Вдруг я заметил в стороне узкую полоску света, выбивавшуюся, очевидно, из щели неплотно притворенной двери. Недолго думая, я нащупал ручку этих дверей и вошел в комнату, хотя и знал, что это не моя комната. Но что же мне было делать?! Надо же было спросить хоть у кого-нибудь, как мне добраться к себе. В комнате, где еще горела лампа, находилась молодая девушка, которая в этот момент, очевидно, ложилась спать и уже более чем наполовину разделась.

– Прошу извинить меня, – проговорил я, – но я живу в комнате номер двенадцать, похоже, с этим проклятым домом что-то случилось.

Девушка посмотрела на меня и затем сказала:

– Выйдите на минуту за дверь, я сейчас провожу вас в вашу комнату!

Таким образом, дело было улажено. Я подождал немного за дверью, и затем незнакомка, накинув блузу и шаль, взяла меня за руку, провела на другой этаж, четвертый над крышей (по моему счету), и, проводив меня до дверей моей комнаты, тихонько втолкнула и заперла за мною дверь.

Я до того устал, до того был измучен своим продолжительным странствованием по лестнице, что, почти не раздеваясь, лег на постель и заснул как ребенок. Вопреки вчерашним добродетельным намерениям, настроения идти в студию у меня не было, и вместо этого я отправился в Люксембургский сад, чтобы там в обществе воробьев, статуй и осыпающихся листьев остудить голову и привести в порядок мысли. Я очень люблю этот сад, занимающий столь видное место и в истории, и в литературе. Барра и Фуше выглядывали из окон этого дворца. На этих скамьях писали стихи Лусто и Банвилль (первый кажется мне не менее реальным, чем второй). Из города доносится оживленный шум уличного движения, а вокруг и вверху шумят деревья, дети и воробьи наполняют воздух криками, и статуи смотрят на все это своими вечными взглядами. Я уселся на скамью, стоявшую против входной галереи, раздумывая над событиями минувшей ночи, стараясь, насколько возможно, отделить возможное от невозможного.

Поделиться с друзьями: