Повесть о детстве
Шрифт:
Однажды, когда я пришел к ним в избу, Кузярь заботливо хлопотал над матерью, которая лежала на самодельной кровати. Он был неузнаваемо серьезен и встретил меня равнодушно, как взрослый мужик. Груня стонала и плакала:
– Смертыныса моя пришла... Ванюшка, дорогое инка моя, мочи моей нет... Сгорело у меня все нутре. Ванюшка...
А он накладывал ей на живот горячее мокрое тряпье и строго успокаивал ее:
– А ты не кричи - всех касаток распугаешь. Маленькая ты, что ли? Я и без бабки Лущонки вылечу тебя. Впервой.
что ли? Вот прогрею брюхо-то - всю болезнь потом
– Ванюшка, - стонала Груня, - дорогонюшка мой!..
Чего бы я без тебя делала-то?.. Ангель ты мой хранитель!.
Он засмеялся, но как-то неслыханно нежно.
– Ну, сказала!.. Лежи и молчи. Вот шубы навалю на тебя - сразу отудобишь. Заснешь - и как рукой снимет.
Он положил на мать две шубы и войлок и приказал:
– Лежи и не шевелись. Спи и потей. Смотри не вставай... Слушайся! А то ругаться буду...
Через улицу он шел впереди меня и за амбарами вдруг обернулся.
– Уйди! Я не хочу играть... Зачем сейчас ко мне пришел? Мне сейчас все опостылело.
Его худое личико с выщелкнутыми скулами и подбородком дрожало от боли. Из глаз его текли крупные слезы.
Потом он уткнулся лицом в старую стену амбара и всхлипнул.
– Умрет она скоро... я знаю!.. У нее все нутре сгорело...
Я не мог вынести его слез и обнял его.
– Ты не плачь, - прошептал я сквозь слезы.
– У меня тоже мамка больная... Мне тоже ее жалко...
Он обхватил мою шею рукой, и так долго простояли мы в обнимку, впервые связанные общей печалью...
С барского двора, приглушенный далью, донесся собачий разнолай. Лай этот свирепел все больше и больше и превратился в рычанье.
Бабушка вздыхала и горестно причитала:
– Изгрызут их собачищи-то... На барском дворе всегда они были злые, как волки. На моей памяти барин-то двоих затравил: мужика и дурочку. Мужика-то за то, что приказчику-немцу все нутре отбил. А избил-то за жену: приказчикто изнасильничал ее. А дурочка-то бродила, бродила, да в барские хоромы и повадилась. Притащится да сдуру там и пляшет и воет... Ну, баркн-то грозный был. Вытолкали ее на двор, а он кричит истошно: "Собаками ее затравить!
Свору собак на нее!" Собак-то выпустили, а она - бежать.
А бежать-то от собак не надо. Ну, в клочья и разорвали. На моих глазах было. С тех пор я до смерти их боюсь... сердце закатывается...
Катя с веселым возмущением набросилась на бабушку - Ну уж, мамка, начнешь рассказывать, что при прадедах было! Тебе все чудится, что мы еще в крепости Теперьча не то время и люди не те. Пускай только управляющий собаками попробует потравить людей - мужики ему не спустят.
– Нет уж...
– безнадежно вздохнула бабушка, - так уж от века положено: бедный да слабый всегда виноват Катя озлилась и махнула рукой.
– Да ну вас к шайтану! И слушать-то гошно. Я хочу век прожить поменьше тужить. Свое-то дорогое я никому не отдам.
Она сердито отвернулась и пошла домой. Широкая костью, здоровая, рослая, с ясными, смелыми глазами, она знала себе цену и жила своей жизнью, отдельно от всех, и никто не знал, что у нее на уме. Ее никто не обижал, и она казалась сильнее всех. Она как будто совсем
не замечала ни братьев, ни дедушки, и у нее не было подруг, а к моей матери она относилась, как к беспомощной и беззащитной девочке, которую надо иногда утешать и оберегать от обид.Мы долго стояли втроем у прясла и беспокойно смотрели на далекий барский дом с мезонином, который одиноко и величаво красовался на высоком взлете крутого обрыва.
Собаки не переставали лаять, и мне чудилось, что кричат мужики.
– Не кончится добром... чую, беда будет...
– тосковала бабушка. Дедушка-то наш из-за земли себя не помнит. То уж больно расчетливый, а го из узды рвется, ежели чует, что земля под барами зыблется.
Мать и бабушка не дождались возвращения мужиков и, очень встревоженные, неохотно пошли домой. Мать робким голосом отпросилась к бабушке Наталье.
– И я с тобой пойду, невестка, - встрепенулась бабушка.
– Навестить надо сваху-то Наталью... Может, и не приведет бог увидеться... Поколь нет мужиков-то, сходить надо... Ведь я ее давно не видала... Тут рукой подать, а из избы домовой не пускает...
Мы спустились к ветлам и мимо колодца прошли к переходу через речку. Мне было скучно идти с ними: бабушка шагала тяжело и медленно, а мать часто поддерживала ее под руку. Я пустился бегом прямо по воде и несколько раз перекувырнулся через голову на снежно-белом песке на том берегу. Песок был горячий и мягкий, как мука, и всюду был прошит красными нитями ползучей травы в крылатых листочках.
Кузница была заперта. Вероятно, Потап тоже ушел с мужиками. Перед избой сидел Петька с ребенком на коленях и играл в камешки. Игра эта и меня увлекала. Нужно было четыре камешка схватить в тот момент, когда пятый камешек подбрасывался кверху.
Петька встретил меня с серьезным лицом и как-то даже с неудовольствием.
– Домовничаю, - сообщил он сердито.
– Тятька на барский двор со сходом поплелся, а мамка рубашки стирает.
Тут работы в кузнице невпроворот, а он потащился прямо в фартуке, как пугало, да еще с клещами. А толк-то какой?
Все одно барин прогонит. Он дешевле уступит землю Митрию: Митрий-то деньги ему сразу из кармана выложит, а мы, мужики, в десять годов не выплатим.
Он рассуждал, как взрослый, и не одобрял похода мужиков на барский двор. Но увидел ли он, что я мало понимаю в мирских делах, или ему самому было скучно слушать самого себя, - он снисходительно усмехнулся:
– Ну что, кулугур? Моленную-то прихлопнули, теперь и петь тебе негде? Кто это у вас так ловко иконы-то да книги украл? Богу молитесь, а черта тешите.
– Я не крал и черта не тешу, - обиделся я и хотел пойти дальше.
Но он схватил меня за рубашку и засмеялся:
– Як тебе хотел уж бежать: баушку-то Наталью ты совсем забыл и со мной не водишься. А ей Архип Уколов уж гроб сделал - в сенях стоит. Я и то дивуюсь: больно уж долго она не умирает...
Пока мы разговаривали, он играл в "подкидыши": бросал камешек вверх, хватал горстью кучку голышей и ловил подкидыш. Выходило это у него ловко, без промаха.
Он был этим доволен, и глаза его радостно блестели.