Повесть о падающих яблоках
Шрифт:
Он ещё пытался что-то объяснять, доказывать… Кричал, что этот меняла хуже фашиста, что он мародёр, живоглот. Что Мишенька и мама умерли из-за таких, как он. Но Рета не хотела его слушать. Он понял, что всё бесполезно. И смирился.
Маленькое панно Коровина висело у них в спальне, и он часто, закрывая глаза, представлял себе, что войны не было, что сейчас в спальню войдёт мама и скажет: «Аркаша, ну что же ты. Мы тебя ждём!»…
Когда ему объяснили, что от него требуется, он поставил только одно единственное условие: панно должно оставаться с ним. Всегда.
Условие его было принято. Он снял панно со стены, завернул его в несколько слоёв обёрточной бумаги и спрятал
Он молча делал то, что от него требовалось, молча получал за это деньги, молча напивался в одиночку, чтобы заглушить стыд и боль.
А однажды всё закончилось. И сразу же пришло облегчение.
Был суд, но его оправдали… почему-то.
Он вернулся в родной город и сразу же отправился на поиски Синеглазой. Каждое утро, выходя из дому, он был уверен, что именно сегодня встретит её. И однажды встретил.
И – испугался… бросился домой, нашёл старый рисунок. И разорвал его. После этого – ничего, о чём можно было бы вспоминать. Холод, ветер, звон разбитого стекла… Синий взгляд, медленно падающий на дно морозной январской ночи.
Сегодня ему впервые за много лет стало тепло. Он смотрел на молоденькую медсестру, плачущую над телом старика, над тем, что было им ещё несколько мгновений назад. Осторожно погладил её по плечу, и она, всхлипнув, замерла… Потом встала и вышла из палаты, вытирая заплаканные глаза. А на скамейке, как раз напротив окна, сидела Синеглазая. Улыбаясь, поправляла выбившуюся из-под платка прядь светло-русых волос, сидела и… ждала его. Да, он абсолютно точно это знал – она всегда ждала только его. И как он мог усомниться в этом.
К оконному стеклу майским ветерком прибило несколько шальных обрывков бумаги.
Он отмахнулся от них, как от назойливых воспоминаний и увидел, что это облетает цвет вишни. И ещё увидел небо – синее-синее такое же, как этот тёплый, родной и теперь уже навсегда обретённый взгляд…
Иришке удалось дозвониться по одному из номеров, которые были указаны в истории болезни Синельникова. Женский голос в трубке показался Иришке знакомым.
– Приезжайте, я вам передам его вещи и свидетельство о смерти.
– А я уже здесь! – в дверях ординаторской стояла Кира и вызывающе смотрела на Иришку.
– Что, Скворцова, не ожидала? А мне и теперь не жалко его, слышишь? Он получил по заслугам! Кем бы он был, если бы не моя бабка! Неблагодарная тварь – бросил её одну в Москве! Ненавижу его. Ненавижу! У меня было бы всё, если бы не он!
Подавив в себе волну возмущения и горечи, Иришка протянула ей свидетельство о смерти.
– Возьми, это должно храниться у вас. Матери позвонила?
– Да. Только она не в состоянии – пьёт вторую неделю. А бабка уже года три как померла… Так мы, выходит, родственницы с тобой, Скворцова?
– Выходит, – отвернулась к окну Иришка. – Ты ведь знала, что это твой дед, Кира?
– Знала – не знала, какая разница? – Кира запихнула в сумочку свидетельство о смерти. – Родственничек – кроме алкоголизма в наследство – ни-че-го… Разве что, шизофрения – она тоже, говорят, по наследству передаётся, Скворцова. Не пугает перспектива, а? На пару будем здесь валяться – вот умора-то. А, и скорее бы. Мне скоро тридцать пять стукнет, а что у меня хорошего было?
– Жизнь, Кира. Тебе подарили жизнь, а значит, есть шанс, если не исправить ошибки, то не повторить их, хотя бы. И простить. Обязательно простить, чтобы камень с души, слышишь? Если он и виноват в чём-то, то только в слабости своей.
Кира неожиданно расплакалась.
До этого никто не видел её плачущей: ни пациенты, ни коллеги.– Увольняюсь я. А ты моё место займёшь. Я не со зла – не думай. Просто… каждый должен знать своё место, а тебе здесь – в самый раз. Они ж все тебя тут своей считают. Любят, в смысле… А меня ненавидят. Думаешь, я не знаю, что меня упырихой прозвали? И деда похоронишь. Он ведь всю жизнь твою Верочку искал, это мне и бабка рассказывала, и мать. Сломали они жизнь ему, упырихи. А я на тебя не злюсь. Прощай. Да, и вот это – тоже твоё. Бабка всё пропивала, а вот на это рука видно не поднялась.
Кира протянула Иришке небольшой овальный предмет, завёрнутый в газету.
Только теперь Иришка увидела, что глаза у Киры синие-синие. Такие же, как у покойного Синельникова. Такие же, как у Верочки… Такие же, как у неё самой.
ЭПИЛОГ
Во всём виноваты мартовские ветра.
Сумасбродные, непостоянные, прилетающие под вечер и приносящие долгожданное, но обманчивое тепло. За ночь съёживаются сугробы, обнажается черная, ещё мерзлая земля, а наутро нетерпеливый краснотал уже серебрится на солнце шелковистым пушком; дела нет ему до ворчания старого дуба, потемневшего, ещё более постаревшего и, конечно, не одобряющего бесшабашного безумства молодости. Он-то хорошо знал цену этому зыбкому, нестойкому, мартовскому теплу – вот и не спешил открываться.
Дня через три мартовским ветрам наскучат серые лабиринты улиц северного города, и он помчится дальше, а вслед ему тотчас выдохнет холод норд-ост. И город, скованный ледяным дыханием уснёт до середины апреля.
Уснёшь и ты… А во сне замёрзнешь. И не согреет тебя июльское рыжее солнце, щедро льющее золотое тепло с небес, наполняя им сердца, взгляды, души, отогревая самые чёрные льды. Не отогреть твоё сердце, навеки сковали его тоска, тревога… и боль…
Но однажды взгляд незнакомки коснётся тебя, – и станет немного теплее. Ты потянешься за её взглядом, как росток тянется за солнечным лучом, но одёрнешь себя, горько смеясь: опомнись, сумасшедший, опомнись! Синеглазая, отогревшая тебя, во внучки тебе годится. А твою русалку, если только она жива, если только ты не убил её своим предательством, время не пощадило. Опомнись, старик… Остановись. Ты – смешон!
А как хотелось тогда догнать Синеглазую, расспросить обо всём. Как сладко замирало сердце, бросаясь в обманчивый омут надежд: «а вдруг…» Испугался. И был жестоко наказан за испуг и малодушие тем, что догонял её с тех пор в каждом из своих снов. Догонял, хватал за тонкое нежное запястье… И она, вздрагивая, оборачивалась к тебе, и руку не отнимала, а прижималась к твоей руке тёплой, мокрой от слёз щекой.
«Не плачь, Верочка, я вернулся. Не плачь…» – шептал, но вдруг отталкивал её в ужасе – в руку впивалась мёртвой хваткой старуха, и её коричневое, сморщенное лицо – печёное яблоко, оказывалось так близко, что ты видел грязь в глубоких складках-морщинах. Ты вырывался, пытался бежать, но… не получалось, как это не получается во сне. Ужас овладевал тобой, и ты падал прямо под ноги этой отвратительной старухе с лицом – печёным яблоком, и слышал её хриплый, булькающий, похожий на клокотанье воды в забитой сточной канаве, смех, и содрогался от тлетворного, зловонного дыхания…