Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху, 1920-1930 годы
Шрифт:
В 1924 году в Москве, при «Моспрофобре», открылась «Студия стихописания». В ней поэты получали пищу духовную. Пищу телесную они получали в столовой СОПО на Тверской. В десять часов вечера столовая превращалась в пивную. За счет нее бесплатно или почти бесплатно подкармливали поэтов. В 1920 году здесь же, в доме 18, — второй дом от Георгиевского переулка в сторону Пушкинской площади (его теперь нет), напротив телеграфа, было «Кафе поэтов». До революции здесь тоже находилось кафе. Называлось оно «Домино». Стены «Кафе поэтов» были расписаны по-современному, а при входе на стене висели распятые брюки Есенина, и вошедшему бросалась в глаза цитата из его стихотворения: «Облаки лают, ревет златогубая высь… Пою и взываю: Господи, отелись». «Кафе поэтов» было единственным в Москве, где можно было в то время (в 1920–1921 годах) съесть пирожное. Из-за отсутствия в стране муки, молока, сахара и других продуктов изготовление пирожных и мороженого запрещалось. 6 августа 1918
В Москве существовало несколько заведений, где встречались, спорили и пили поэты, и не только они. В 1922–1924 годах в Мамоновском переулке, где теперь Театр юного зрителя, существовало кабаре «Не рыдай». В кабаре выступали Игорь Ильинский, Рина Зеленая, Михаил Жаров, пел романсы приезжавший из Петрограда замечательный русский артист Владимир Николаевич Давыдов. Здесь бывали Маяковский, Есенин. На углу Тверской и Гнездниковского переулка, в доме, который потом был снесен, находилось кафе «Бом». Его еще до революции открыл М. А. Станевский, исполнявший в знаменитом клоунском дуэте «Бим-Бом» роль Бома. После революции клоуны некоторое время находились в эмиграции. Кафе было национализировано, а в ноябре 1919 года в его помещении открылось кафе «Стойло Пегаса». Здесь можно было часто встретить его учредителей-имажинистов: Есенина, Мариенгофа, Шершеневича. В доме 10 по Брюсовскому переулку находились сад-ресторан «Флора» и кабаре «Монстр».
Директор знаменитого петербургского кафе «Бродячая собака», закрытого в 1915 году, Борис Константинович Пронин переехал в Москву. Вместе с женой, Марией Эмильевной Рейнгардт, он жил в квартире б дома 32 по Большой Молчановке (дом и поныне цел). Здесь, в ночь на новый, 1923 год он открыл скорее клуб, чем кафе под названием «Странствующий энтузиаст». В этом названии был намек на хозяина. Привычка собирать вокруг себя интересных людей, дарить людям радость общения не покидала Бориса Константиновича. Было ему тогда сорок восемь лет, а жене семнадцать. В кругах московской интеллигенции его квартиру называли «Мансардой Пронина». Бывали в ней Сологуб, Гумилёв, Качалов, Москвин и многие другие писатели, поэты, художники, артисты. Приходили и иностранцы. За вход взималась плата: 1–3 рубля. Деньги небольшие, но они помогали поддерживать «Странствующего энтузиаста». Посетители приходили с вином и закуской. На вечерах пели, декламировали, танцевали, устраивали диспуты. Органы НКВД, заинтересовавшиеся этими собраниями, констатировали через своих агентов, что собравшиеся ведут контрреволюционные беседы и черносотенную пропаганду (агентам же надо было что-нибудь сообщать, ведь им платили деньги). Кончилось все тем, что 4 декабря 1926 года Пронина и Рейнгардт арестовали и выслали в Маробласть (Марийской АССР тогда еще не было) на три года. «Мансарда» перестала существовать.
Было в Москве одно злачное местечко. Туда наведывались поэты-имажинисты Есенин и Мариенгоф. В «Романе без вранья» Анатолий Мариенгоф пишет: «На Никитском бульваре в красном каменном доме на седьмом этаже у Зои Петровны Шатовой найдешь не только что николаевскую «белую головку», перцовки и зубровки Петра Смирнова, но и старое бургундское и черный английский ром. Легко взбегаем на нескончаемую лестницу. Звоним условленные три звонка…» Далее Мариенгоф описывает, как они с Есениным попали в засаду, устроенную чекистами, и ночевали на Лубянке. По описанию участника засады Самсонова, квартира Шатовой находилась на самом верхнем этаже указанного дома, на отдельной лестничной площадке, и тремя своими стенами выходила во двор. Попасть в нее можно было, назвав пароль. Сюда из Туркестана лихие молодцы — «Левка-инженер» и «Почем-соль» — привозили кишмиш, муку и урюк. Квартиру посещали всякие темные личности: дельцы черной биржи и даже шпионы. Чекисты пасли эту квартиру. Когда ее обитатели были арестованы, то чекисты их сфотографировали в тюремном дворе. В десятом номере «Огонька» за 1929 год есть эта фотография. Есенин на ней в шляпе и довольно грустный. Поскольку квартира Шатовой была «веселой», а ее хозяйку звали Зоей, то посчитали, что она и была прообразом булгаковской «Зойкиной квартиры».
Зоя Петровна Шатова помогала в организации кафе имажинистам, анархистам, сама в середине двадцатых годов открыла кооперативную столовую «Красный быт» на Пречистенке. Поскольку она членами кооператива оформила нанятых рабочих, кооператив ее признали «лжекооперативом» и столовую закрыли. Тем и кончилась ее предпринимательская деятельность. Эксплуатация чужого труда в СССР не допускалась.
Поэты разнообразили и украшали жизнь города не только скандалами в питейных заведениях и на вечерах поэзии. Они вторгались в жизнь улиц и площадей. Те же имажинисты расписали стены Страстного монастыря строками своих стихотворений, а потом заказали
эмалированные дощечки с названиями улиц: «улица Есенина», «улица Мариенгофа», «улица Кусикова», «улица Шершеневича». Эти дощечки они развесили на домах. Тверская стала улицей Есенина, Петровка — Мариенгофа, Большая Дмитровка — Кусикова, Никитская — Шершеневича.Один оригинал поставил себе памятник на Цветном бульваре, изобразив себя обнаженным Аполлоном, а не понимающую его искусство публику и злобную критику — собачонкой, хватающей его за пятку.
Время шло. Поэты взрослели, старели, спивались, умирали, но озорство, любовь к острому слову, оригинальной рифме их не покидали.
В 1928 году Владимир Маяковский побывал в ресторане Дома писателей, находившемся тогда в «Доме Герцена» на Никитском бульваре. Ему не понравилось, что в ресторане сидят не столько писатели и поэты, сколько нэпманы, спекулянты и девицы сомнительного поведения (то же в домах творческой интеллигенции наблюдалось и в шестидесятые — восьмидесятые годы), и он написал о своих впечатлениях стихотворение, закончив его так:
…прав один рифмач упорный, в трезвом будучи уме, на дверях мужской уборной бодро вывел резюме: «Хрен цена вашему дому Герцена». Обычно заборные надписи плоски, Но с этой согласен В. Маяковский.Александр Вентцель, художник, конферансье и сочинитель басен, рассказывал о том, как однажды в курительную комнату при туалете Дома писателей зашел Маяковский. Заметив на двери туалета надпись «Уборная закрыта по случаю ремонта», он предложил придать надписи стихотворную форму. Недолго думая, Вентцель выпалил: «Уборная закрыта по случаю ремонта!» — сделав ударения на буквах «а». Маяковский подошел к нему и поцеловал.
Маяковского многие любили, но многие и ненавидели. Больше недоброжелателей было среди тех, кто любил салонные романсы. Они не воспринимали поэта и замечали в нем только грубость и гнилые зубы. Есенина, наверное, любили больше. Его поэзия ложилась на музыку, как девушка на пуховую перину: легко и непринужденно. А как мог не полюбить Есенина человек, не лишенный чувства привязанности к хмельному?
Что же вы ругаетесь, дьяволы, Или я не сын страны, Или я за рюмку водки Не закладывал штаны?Автор этого четверостишия не мог не стать отголоском каждой пьющей и рвущейся из измученного и усталого тела души.
Власти не преследовали поэта. Сталин его не замечал. Троцкий хвалил, Бухарин свои «Злые заметки» о «есенинщине» написал после его смерти. Есенин печатался, критика его любила. В июньском номере «Огонька» о нем было сказано: «Поэт сейчас, по-видимому, находится в расцвете своего крупного дарования. В каждом новом своем произведении он выступает со всевозрастающим мастерством, в котором зрелость сочетается с разнообразием и богатством настроений и сюжетов. От Есенина и критика, и многочисленные его поклонники-читатели ждут весьма и весьма многого».
Литературный критик П. С. Коган в 1922 году писал о нем: «…бунт Есенина, это крестьянский бунт, без выдержки, бунт непрочный, срывающийся и тем не менее близкий и сродный социальной революции. Революция близка ему по необъятности трудовых задач, поставленных ею… Есенин — один из немногих поэтов, душа которого бушует пафосом наших дней, который радостно кричит: «Да здравствует революция на земле и на небесах!»».
Осмысливать сказанное критиком порою труднее, чем сказанное поэтом. Одно ясно: из убогой деревенской избы, где он спал на жесткой лавке, Есенин перебрался в особняки, кабаки и отели. Из однородной и ему подобной среды, лица в которой отличались одно от другого разве что количеством веснушек, он перешел в среду разноплеменную, непонятно говорящую и постоянно суетящуюся. В ней он и сам стал невидалью, посланцем иного мира. Он поражал окружающих не только талантом, но и обликом. Говорили о необычайной голубизне его глаз, о розовости его золотых волос.
Илья Шнейдер вспоминал, как однажды, в особняке балерины Балашовой на Пречистенке, Айседора Дункан, оставленная Есениным, погрозила кулаком лепному ангелочку на стене — он был похож на Есенина.
Прошлая деревенская жизнь, конечно, вошла в плоть и кровь поэта. Расставаться с милыми привычками детства нелегко. Бывало, Есенин, вспоминая их, устраивал «театр для себя». Однажды, закончив работать за письменным столом, он дунул на электрическую лампочку, потом щелкнул ее как маленькую непослушную девчонку по носу и уж после этого выключил. Конечно, тот деревенский быт казался примитивным, просты были отношения между людьми, незатейливы драки с товарищами. Теперь, в большом городе, все было иначе. Воздух в нем в те дни, как писал Пастернак, пах смертью. Это щекотало нервы и угнетало душу.