Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху, 1920-1930 годы
Шрифт:
Однажды, вспоминал Шнейдер, пришел Есенин с каким-то человеком и представил его как знаменитость: «Знакомьтесь, Блюмкин!» Это был тот самый Блюмкин, который убийством немецкого посла Мирбаха сорвал Брестский мир с немцами. Блюмкин — чекист. Он достал из кармана пачку ордеров, позволяющих ему по своему усмотрению применять репрессии к врагам революции, и потряс ею перед присутствующими.
Власть палачей над людьми сколь отвратительна, столь и соблазнительна для неокрепших душ. Не могла она не вносить смятение и страх в сердце поэта. Он спустился в трюм российского корабля — в кабак. Русский мужик, даже поэт, в пьяном виде бывает крайне неприятен. Есенина тоже опьянение не украшало. Из души выплескивалось все, что в ней бродило и не находило выхода в трезвом состоянии: подозрительность, страх, бытовой антисемитизм, брань. Скандалы, дебоши сменялись стыдом за самого себя, стыд сменялся желанием заглушить его в себе вином и т. д. Не был Есенин наследственным алкоголиком. Алкоголизм стал его платой за раскрытие собственного таланта в чуждой среде.
Суматошный русский человек, живший в нем, не давал ему покоя. Из Германии он пишет А. Мариенгофу: «…так хочется мне отсюда, из этой кошмарной Европы в Россию, к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору… В голове у меня одна Москва и Москва. Даже стыдно, что так по-чеховски». Но и в Москве, по возвращении, все было не
Столкновения Есенина с органами правопорядка не являлись редкостью. Остановимся на одном таком случае. 20 ноября 1923 года Есенин вместе с поэтами Орешиным, Клычковым и Ганиным находился в пивной на Мясницкой улице. Как объяснял потом Есенин, они пили пиво и обсуждали издание нового журнала, хотели идти к Троцкому и Калинину просить деньги. Через некоторое время они заметили, что человек, сидящий за соседним столиком, их подслушивает. Тут Есенин и говорит кому-то из товарищей: «Дай ему пивом в ухо». Началась ссора. Неизвестный назвал Есенина «русским хамом», на что Есенин ответил «жидовской мордой» (многие русские ругательства строятся довольно просто: к слову «морда» прибавляется прилагательное, обозначающее национальность: «еврейская морда», «татарская морда», «английская морда», «французская морда» и т. д.). После таких слов гражданин вышел и вскоре вернулся с милиционером. Марк Вениаминович Роткин, так звали гражданина, указал милиционеру на сидящих за столом поэтов и назвал их контрреволюционерами. Милиционер пригласил всю компанию в 47-е отделение милиции. Вслед задержанным Роткин бросил: «Русские мужики — хамы!» После того как поэтов увели из пивной, кто-то из посетителей сказал, вздохнув: «Один жид четырех русских в милицию отвел». Потом Демьян Бедный и Сосновский приписали эту фразу Есенину. Рассказывают также, что когда в милиции Есенин позвонил Бедному с просьбой о содействии в освобождении, тот ему отказал. В половине десятого вечера в Мясницкой больнице поэтов подвергли судебно-медицинскому освидетельствованию «на предмет алкогольного опьянения». Все оказались в легкой степени опьянения. Затем дежурный по отделению заполнил протокол-заявление Роткина и допросил задержанных. Ночевали они в отделении. На следующий день, поскольку речь шла не о хулиганстве, а о «разжигании национальной вражды», поэтов препроводили в Московский губотдел ГПУ, где их допросил начальник второго отдела Юрьев. Здесь же был оформлен ордер на личный обыск и арест. Вскоре, по постановлению того же Юрьева, Есенин, Клычков, Орешин и Ганин были освобождены из-под стражи и с них была взята подписка о невыезде. Дело было передано в Московский городской отдел ГПУ, но там оно лежало без движения, а в феврале 1924 года было передано на рассмотрение Краснопресненского народного суда, однако ввиду болезни Есенина (он находился тогда в Шереметевской больнице) рассмотрено не было. 9 мая 1927 года уполномоченный 5-го отделения следственного отдела ОГПУ Гендин прекратил его в отношении Ганина и Есенина в связи с их смертью, а в отношении Клычкова и Орешина — за давностью. Это решение на следующий день утвердил Генрих Ягода.
Эта история не ограничилась уголовным делом.
11 декабря 1923 года, вечером, в Доме печати, слушалось «дело четырех поэтов». Судьями были Керженцев, Касаткин, Нарбут, Аросев, Николай Иванов, Плетнев. Обвинителем — критик Сосновский. Защитниками — Абрам Эфрос, Андрей Соболь и Вячеслав Полонский. Милиционер Лапин, доставивший всю компанию в отделение, сказал на суде: «Выпьют на две копейки, а скандалят на миллиард». Свидетель Юрьев (следователь ГПУ) рассказал о том, как Клычков на допросе вступил с ним в длинные объяснения по поводу «засилья жидов в литературе». Редактор журнала «Красный перец» Борис Волин рассказал о дебоше, устроенном недавно Есениным в «Стойле Пегаса». В свою защиту обвиняемым пришлось бить себя в грудь и клясться в любви к евреям. Клычков рассказал о своем заступничестве за евреев в стане белых, а Орешин заявил, что теперь, как бы ни напился, «слово «жид» у меня и клещами не вырвешь». Защита Есенина больше сводилась к его болезненному состоянию. Была представлена медицинская справка из психиатрической больницы о том, что болезненное состояние психики не позволяет ему полностью отвечать за свои поступки. Сам Есенин говорил что-то невразумительное, что подтверждало, по мнению защиты, выводы врачей. Да и не был он, в сущности, антисемитом. Дружил с евреями, в одном из писем писал, что в России его больше всех понимают еврейские девушки. Но в России в то время было явно нарушено национальное равновесие. Новая национальная политика изменяла и во многом искажала привычный русский быт. Это, конечно, не оправдывало антисемитизм и хамство, но объясняло причины многих столкновений. Смириться с новой реальностью было легко не всем, а выразить все в словах еще труднее. Потому, наверное, и вырывались из надрывной русской груди так часто антисемитские лозунги и оскорбления. Одним словом, шуму на процессе было много, прозаседали до ночи, заклеймили поэтов позором и, наверное, правильно сделали: в стране пролетарского интернационализма не место национальной розни и унижениям национального достоинства. Малые народы к таким унижениям особенно чувствительны, а борьба с антисемитизмом была к тому же одним из главнейших завоеваний революции.
Страна жила новыми идеями. Антисемитизм, как и вера в Бога, был атрибутом старого, «проклятого» прошлого. Носителей же новых идей было вполне достаточно для того, чтобы набить ими какую-либо аудиторию и дать отпор нарушителям новой морали. К тому же на крестьян, а нахулиганившие поэты были как раз крестьянского происхождения, в городе стали смотреть как на кулаков-мироедов, к которым многие симпатии не испытывали. Когда есть нечего, а кто-то что-то прячет (кулак, во всяком случае), то о каких симпатиях может идти речь?
Да, не последней причиной идейных расхождений между поэтами являлось их происхождение: социальное, национальное и пр. Молодой красивый поэт Павел Васильев происходил из семиреченских (сибирских) казаков. Можно не говорить о том, что политика государства в отношении казачества не вызывала у него симпатии. На этой почве у него постоянно возникали конфликты с государством и товарищами по цеху. Один такой конфликт произошел в мае 1935 года. Обитал тогда Васильев в общежитии поэтов, наискосок от Художественного театра. Общежитие это, надо сказать, жило не по монастырским порядкам. Пили поэты не меньше рабочих. Так вот, в этом самом общежитии, возбужденный алкоголем и несправедливостями властей по отношению к казачеству, Павел Николаевич Васильев набил, извините за выражение, морду «комсомольскому» поэту Джеку (Якову) Моисеевичу Алтаузену. Тот, видно, неодобрительно отозвался о казаках. Тогда поэты Прокофьев, Асеев, Лутовской, Сурков, Инбер, Кирсанов, Уткин, Безыменский, Жаров и некоторые другие написали открытое письмо в «Правду». Они потребовали наказать Васильева, указывали на то, что он окружил себя группой «литературных молодчиков», носителей самых худших сторон представителей богемы. Они писали также, что с именем Павла Васильева связано такое явление современной литературной жизни, как
возникновение всяких «салонов» и «салончиков», фабрикующих «непризнанных гениев» и создающих им искусственные имена.Возмущенных поэтов поддержал писатель А. М. Горький. В статье «Литературные забавы» он по поводу хулиганского поведения Васильева сказал, что расстояние от хулиганства до фашизма «короче воробьиного носа». Поэты поддержали эту мысль классика. В воздухе тогдашней России после убийства С. М. Кирова чувствительные носы могли без труда уловить запах приближающейся крови, поэтому намеки на фашизм, как они, наверное, думали, могли вызвать интерес «компетентных» органов. Но тогда, в 1935-м, Васильев отделался легко. Краснопресненский народный суд дал ему всего полтора года за хулиганство. В 1937 году, обвиненный в совершении политического преступления, Васильев был расстрелян. Было ему тогда двадцать семь лет. Донос хоть с опозданием, но достиг своей цели. Теперь прах Павла Васильева покоится в общей могиле «невостребованных прахов» старого московского (Донского) крематория вместе с прахом Александра Михайловича Краснощекова, возглавлявшего когда-то советскую Дальневосточную республику (о нем упоминалось в главе «Служители московской фемиды»), Джек Алтаузен, который был старше Васильева на три года, погиб в 1942 году под Харьковом. Так смерть уравняла певца православной России и сторонника «пролетарского интернационализма».
Иначе и быть не могло. Очень уж мрачные тени от расправ и истреблений классов и сословий легли на прекрасные идеалы братства трудящихся всех стран.
На фоне всех этих ужасов каким безобидным и наивным кажется теперь все это хулиганство поэтов! Взять хотя бы выходку поэта Ярослава Смелякова, кстати, сторонника Павла Васильева, в Доме литераторов (если не ошибаюсь). Однажды он ни с того ни с сего положил на колени жены артиста Соломона Михоэлса, бывшей аристократки, Анастасии Павловны Потоцкой, свои длинные ноги, и бедный Соломон Михайлович бегал по Дому, ища защиты от хулигана.
Но вернемся к Есенину…
Все эти суды, алкоголь, прилипчивые женщины старили его душу. Как-то, незадолго до последнего своего путешествия (в Ленинград), Есенин пришел к Изрядновой, своей первой жене, у которой был сын от него. (По иску Изрядновой суд установил незадолго до этого отцовство Есенина, который его и не оспаривал.) Зашла соседка. Заговорили о том, как быстро бежит время, как быстро растут дети, а их родители стареют. Есенин с грустью сказал: «Да, выходит, я уже старик, ведь ему (сыну) уже одиннадцать лет». Изряднова подала в суд иск о взыскании с Есенина средств на содержание ребенка, но так как Есенин часто менял место жительства и суд не мог вручить ему повестку, дело было приостановлено. Живи в наше время Пушкин или Толстой, на них тоже, может быть, в судах были бы иски о признании отцовства, о взыскании алиментов. Иметь ребенка от гения хорошо, но ведь и кормить его надо. Дети великих людей тоже хотят есть.
Даже после самоубийства Есенина в гостинице «Англетер» возня вокруг его имени и наследства не закончилась. Началась судебная тяжба. В ноябре 1926 года та же Изряднова, Зинаида Райх, имевшая от Есенина двух детей, и сестры поэта обратились в суд с иском о признании недействительным его брака с Софьей Андреевной Толстой, внучкой Л. Н. Толстого, на том основании, что Есенин заключил с ней брак, не разведясь с Айседорой Дункан. Суд иск удовлетворил. Московский губернский суд в январе 1927 года это решение отменил и направил дело на новое рассмотрение, предложив допросить Дункан. Хамовнический районный суд под председательством судьи Боброва отказал в иске и признал брак Есенина и Толстой действительным, сославшись на то, что «они жили в одной комнате и вели совместную трудовую жизнь». Отсутствие документов о разводе Есенина с Дункан и вызов ее на допрос суд посчитал несущественным. Кто знает, может быть, если бы суд счел допрос Дункан необходимым и она бы приехала в Москву, то сохранила бы свою жизнь? Но в ночь на 16 сентября 1927 года, за месяц до рассмотрения дела в Хамовническом суде, она погибла. Когда Айседора села в открытую машину которую хотела купить, на шее ее, как обычно, был длинный ажурный шарф. Машина резко рванула с места, шарф закрутился в колесе, сдавил горло Дункан, и она замертво упала на мостовую. У нее был разбит позвоночник, сломаны руки, изуродовано лицо. Могли ли Есенин и Дункан думать, когда любили друг друга, о том, что скоро их шеи сдавит петлею смерть?
Несчастливая жизнь и ранняя смерть русских писателей, поэтов не были, конечно, привилегией советской эпохи. Судьба их дореволюционных собратьев это подтверждает.
Писатели, бытописатели, очеркисты, народники, собиратели фольклора, жившие в XIX веке, золотом веке русской литературы, да и в начале века XX, влачили жалкое существование и были насыщены горем и печалью, как и сама Россия.
Николай Успенский, двоюродный брат известного писателя Глеба Успенского и сам писатель, последние двадцать лет своей жизни жил в нищете и беспробудном пьянстве, ночевал в ночлежках, просил подаяния, играя на гармошке и рассказывая разные истории на ярмарках и базарах, забавлял людей в поездах и тем зарабатывал на хлеб. Когда же бороться за существование стало невмоготу, он зарезался. Произошло это в Москве 26 октября 1889 года. Василий Алексеевич Слепцов покончил с собой в сорок два года. Павел Иванович Якушкин, исходивший Россию в поисках стихов и песен, вел странническую, бесприютную жизнь, спал где придется и у кого придется. По скромности своей он отказывался у чужих людей от постели и спал на полу, подложив под голову полено. В сорок два года он умер, истощенный болезнями и пьянством, к которому привык за время общения с народом, который его угощал. Федор Михайлович Решетников воспитывался у родственников, которые нещадно по всякому поводу и без били его. Он озлобился, превратился в волчонка. Его заперли в монастырь. Там он под влиянием монахов пристрастился к пиву, настоянному на табаке. Занимаясь литературным трудом, жил в нищете, пьянствовал и в тридцать лет умер. Александр Иванович Левитов тоже прожил жизнь бесприютным странником и пьяницей и в тридцать пять лет умер от чахотки. Иннокентий Васильевич Федоров (Омулевский) был алкоголиком и умер в нищете сорока семи лет от роду. Андрей Осипович Новодворский тоже жил в нищете и в двадцать восемь лет умер от чахотки в казенной больнице. Михаил Илларионович Михайлов был сослан в Сибирь по политическим мотивам и там умер. Всеволод Михайлович Гаршин покончил с собой, кинувшись в пролет лестницы дома, в котором жил. Семен Яковлевич Надсон умер в двадцать пять лет от чахотки. Были и другие, не менее тяжелые судьбы.
Но вернемся в довоенное время, к поэтической самодеятельности. В двадцатые годы работать в поэзию шли с производства, как в милицию по набору. Журнал «Огонек» печатал энтузиастов. Поэт Колычев любил писать о стройках:
Подымаю умное бревно, Пробую легонько и не падаю. Знаю, что податливо оно И нести его легко, как радугу. Будет дом, просторный и большой! С окнами, чуланами и спальнями. Только б в нем жилося хорошо, Чтоб сияла в нем заря зеркальная.