Позиция
Шрифт:
Фросина Федоровна знала, что если бы ей привелось начинать жизнь от девичьего порога, снова пошла бы за него, хотя за другим, может быть, было бы и спокойней и теплее. Она знала, что он крайне щепетилен, и, если бы в его сердце зажглась новая любовь, он бы принял этот огонь не только как радость, но и как муку. Пытаясь охватить умом свои отношения с мужем и его самого, она даже терялась, так все было сложно, а может, и не сложно, а изменчиво, как речка, чью глубину до конца не просмотреть, не увидеть всего и не понять. Она верила ему, верила в его бескорыстие, искренность, знала, что он добрый, неподатливый, немного себялюбивый (а кто не себялюбивый?), вспыльчивый, и не помнила ни одного случая, чтобы он сказал неправду, может, иногда отшутится или уйдет от ответа, но и тогда не обманет, а вот засело же в ней что-то, заставляло ревновать к прытким
Поэтому ее вздохи означали, что ничего с молодости не сбывается, но что она другого не хотела бы и желала бы Лине найти такого мужа.
Они еще немного подразнили Лину ее вероятным замужеством. Фросина Федоровна все хотела выпытать, кто тот смуглый парень, с которым она простаивала у ворот и вчера и позавчера, но Лина не призналась, потом по телевизору начали показывать фильм, и все, кроме Василя Федоровича, смотрели французскую комедию со стрельбой и поцелуями, а он затворился в своей комнате и листал найденные Линой книжки. Надо было выбирать проект комплекса, надо было думать, с чего начинать это (даже боялся произнести мысленно) объединение, от которого предвидел для себя великое множество неприятностей.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Сегодня она впервые пригласила Валерия к себе домой. Надеялась застать Фросину Федоровну, хотела, чтобы он понравился ей, очень хотела, но матери не было: рядом вертелась Зинка, бросала многозначительные взгляды на Лину, словно это они вдвоем отхватили жениха, а потом засела за пианино, барабанила — хвасталась, не давала поговорить. Обругала Зинку, подошло время хозяйничать — мать задерживалась в поликлинике, Валерий остался в одиночестве; перелистывал ее альбом с фотографиями. Ему в этой уютной комнате было не очень-то уютно, и он потащил Лину на улицу. Уже смеркалось, горел закат, в центре зажглись фонари, и они шли на них, ломая тонкие пластинки льда, которым затянулись лужицы. Лина изредка поскальзывалась, Валерий шагал широко, не спускал с нее глаз и о чем-то думал. Она не знала, о чем, и это ее раздражало. До сих пор не могла разгадать его, каждый раз он казался ей иным, не таким, как накануне, это ей и нравилось и не нравилось. Вспомнила, как поначалу они чуть было не разругались: он стал вдруг с ней грубым, нахальным, сказал, что у нее сладкие губы и поцеловал насильно и так быстро, что она не успела опомниться. Она бежала домой, злилась на него, клялась, что больше к нему не выйдет, а губы горели жаром, и по телу разливался томный страх, она чувствовала соблазнительную, влекущую силу этого страха, боялась, что он останется в ней навсегда, и злилась пуще. Уже дома, засыпая, вспомнила сияющие синим трепетным огнем его очи и угадала, что это было не нахальство, а смущение или какое-то испытание себя. Последнее ей тоже не понравилось, и она решила считать это все-таки застенчивостью. Потом убедилась, что он на застенчивого не похож, но и испытывать таких грубых объятий ей больше не пришлось.
— Я не хочу в клуб, — вдруг сказала Лина, — пойдем куда-нибудь… Я знаю куда. — И решительно повернула налево.
Они вышли за село, а дальше дорога спускалась в лощину, из лощины вывела к пескам, засаженным молодыми сосенками. Тут и там темнели кроны больших сосен, самосейных, они росли здесь с давних времен, корявые, густые, но невысокие. Нигде не было ни души, в небе стояла полная луна, она то скрывала свой бледный лик в тучах, то снова горела ясно и чисто, освещая им дорогу. Шагали не рядом, их следы сходились, расходились, пересекались, словно предсказывая что-то на будущее. С ними шагала весна. В черных глубинах земли зашумели в скрученных корневищах первые соки, и распушились сережки на краснотале, который деды режут на корзины, и где-то там, в дальних краях, неведомо каким образом
слышали все это соловьи, в их сердцах просыпались песни и любовный восторг, и уже птенцами пахли еще засыпанные снегом соловьиные гнезда в красноталах.Валерий и Лина молчали. У них были такие еще короткие жизни (да и в тех уже немало того, чего трогать они не смели), и как ни любят влюбленные рассказывать про себя, их хватило только на три вечера, а потом мир их отношений наполнился фразами, молчанием, взглядами, значительными только для двоих и несущественными для остальных. И Лина снова и снова ощущала, что теряет рядом с этим парнем свою обычную ироничность, что наполняется чувством тревожным и праздничным. Они были вдвоем и осознавали это как-то особенно сладко и волнующе.
— Видишь, вон табун белых коней, — показала она на занесенные снегом сосны, поворачивая с дорожки на целинный, твердый, прямо-таки ледяной наст. — А на них пышночубые, белоусые парни. И ты… впереди.
— У меня усы черные… Будут, когда вырастут, — засмеялся он. — Тебе надо бы в театральный институт или училище… Педагогический для тех, кто любит шум и не боится испортить характер.
Ему стало даже завидно, что она улавливает что-то, недоступное ему. А он еще считает себя художником!
— Я люблю шум… — ответила она. — Тишину тоже. Как в библиотеке. Тишину и книги. Много книг. Они, как люди, переговариваются по ночам.
— Было в кино…
— Все-то ты знаешь, — бросила она.
— У моего отца немалая библиотека. И вообще в городе… — он не договорил. — Нет, я серьезно. Тебе бы надо куда-то…
Минутная зависть прошла, и он снова любовался ею, каждое ее слово ловил с особым вниманием.
— Серьезно — не знаю. Мать когда рассердится, говорит, что у меня в голове ветер вперемешку с фантазиями. Ведь это плохо. А ты рисуешь по-настоящему?
— Важно не то, как я рисую, а что в этом видят другие, — сказал он. — Я никогда не стану художником. Я это понял. И рад, что понял вовремя. Мне хотелось рисовать всякие экзотические страны, и я рисовал их. Однажды написал горы в тумане, а их приняли за стога. Мы вообще очень часто обманываемся в молодости…
— Ты так… словно уже подал заявление на пенсию.
— Может, я и вправду старый. Почти год носился с одной идеей.
— Какой?
— Это неинтересно.
— Очень интересно.
— Мир, казалось мне, построен по одной схеме: атом, земля, солнечная система, галактика — они не могут лететь куда-то просто так, они тоже подчинены этому закону… Через движение и круг, как в бесконечно малом, так и в бесконечно большом. Кровь совершает в нас круг…
— А может… это и правда великое открытие? — сказала она шутя и всерьез одновременно. — Надо рассказать ученым. Станешь знаменитостью. Тебя будут цитировать.
— Об этом догадывались уже греки.
Некоторое время они шагали молча, только снег поскрипывал под ногами. По обе стороны стояли сосенки, они здесь росли редко, семьями.
— Так ты собираешься поступать в художественный институт? — спросила она.
— Нет… Попробую в технический… На целине немного научился управляться с техникой, получил шоферские права, — сказал он просто.
— Почему же не пошел шофером? Катал бы меня…
— Хочу подготовиться в институт. Я плохо учился… Кое-как… Физики, химии не знаю совсем… Забыл и то, что знал. Или, как говорят, не знал, не знал и то забыл.
— Но ведь ты же рисуешь и сейчас?
— Для себя.
Они оказались на невысоком, срезанном холме и остановились там. В мгновение ока раздвинулся мир и стали ближе звезды. Они были еще холодные, словно вбитые в синий лед гвоздики, но уже чуяли весну. Далеко внизу в серо-белой полутьме угадывались и Десна и леса за Десной, но только угадывались — все пространство было затянуто мглою.
Валерий озирался с любопытством, ему не приходилось бывать здесь. На склоне холма росли невысокие, кряжистые дубы и несколько елей — они стояли гуртом, — и серело что-то в центре холма. Валерий приблизился и увидел каменный крест. Дальше стоял еще один, точно такой — низенький, вросший в землю, выщербленный и поцарапанный. Он потер рукой холодный камень, нагнулся и с трудом разобрал высеченные на граните, сточенные временем цифры: «1637».
— Старина какая! — удивился он.
— Одни говорят, здесь когда-то стояла крепость, другие — церковь, — рассказывала Лина. — На старом фундаменте была новая церковь, ее развалили перед войной, а в войну немцы оборудовали на паперти гнездо, стреляли из пушек и пулеметов, не пускали наших через переправу.