Позывной Леон
Шрифт:
Так тянулись дни или, может быть, недели: я успел забыть вкус сна, видеть лишь ровный, жутковатый свет факелов и ощущать на своей коже бесконечное жжение. Все мои силы, когда-то бывшие магической «искоркой», утонули в ошейнике и цепях. Ир так и не появился, как будто развеялся: возможно, его унесли те же чары, подавившие моё пламя. Вместо прежней «огненной» мощи внутри меня жила лишь всепоглощающая ненависть, не знающая цели — разве что испепелить всё вокруг взглядом. Но взглядом пламя не разожжёшь.
Галуш со временем сделал мои пытки почти ритуальными: он выжидал, когда я начну слегка приходить в себя, только чтобы ещё больнее меня ломать. По его лицу я читал жестокое удовлетворение,
Я медленно очнулся, приглушённый свет косился на моё измученное лицо, а магия чуждого происхождения насыщала меня скудными силами, вероятно, для новых пыток. Но прошли какие-то мгновения — возможно, целые часы, — а за мной так и не пришли, не потащили к палачу в очередной раз. Я оставался в полузабытьи, всё так же привязанный к каталке, но без дальнейших перемещений.
«Неужели сегодня у меня выходной?» — мелькнуло в голове, вызвав неподдельный приступ безумного смеха. Я захрипел, заходясь в кашле — казалось, в горло подступила кровь. Хохот превратился в тяжелый, надрывный кашель, а под конец я сошёл на стон, будто все нервы рвались от воспалённого горла. Когда смех иссяк, я обнаружил, что дрожу в приступе рыданий. Отчего-то стало дико жаль самого себя, будто я видел себя со стороны: бесформенную куклу с пустыми глазами. Казалось, эти сволочи вытянули из меня всё, даже ненависть, а теперь попросту бросили.
Однако внезапно в глубине сознания всплыло чёткое ощущение: я всё ещё жив. И раз жив, значит, можно попытаться бороться. Со слёзами на глазах, с головокружением и болью в каждом сантиметре тела, я постепенно понял, что мои мысли снова способны хоть как-то складываться в цепочку, казаться более целостными. Чуть приподняв голову и заставив себя взглянуть на окружающую тьму, я ощутил укол — будто вспышку решимости. Пусть слабую, на грани истощения, но всё же решимость.
«Я — Леон, — напомнил я себе, — тот самый боец, не пустая оболочка. Я не позволю им окончательно сломать меня». И пускай боль не ушла, её обжигающее присутствие теперь, кажется, придавало мне нечеловеческую ярость вырваться.
Оглядевшись как мог, разглядел «камеру»: простенки из грубо сложенных камней, единственный тускло тлеющий факел на стене, никаких окон, лишь тяжёлая металлическая дверь, а рядом в полу — зловонная яма вместо отхожего места. Вот и все «удобства» моих тюремщиков.
Где-то в коридоре я услышал шаги — размеренные, тяжёлые, явно не бегущие, а идущие с уверенностью. Наверняка направлялись ко мне. Захлопав пылающими от бессонницы глазами, я клял свою дряблость, но одновременно собирал всё, что осталось от моей воли. «Ничего, — сказал я себе мысленно, — возможно, сейчас будет больно, но я не сдамся. Воспользуюсь каждым мгновением сознания, чтобы найти хоть малейшую трещинку в их обороне, любой шанс».
Я втянул воздух сквозь покалеченные губы, стараясь хоть немного восстановить дыхание. «Я не стану рыдать, — решил я. — Я всё ещё боец». Вот только скованные конечности и поломанные надежды били по нервам беспощадно. Но шаги приближались, и я повторял себе как заклинание: «Не сдаваться, Леон. Не смей сдаваться».
Шаги глухо остановились сразу за дверью, и я услышал скрежет ключа, тяжелый лязг — типичные звуки открываемого замка. Приготовился к привычному сценарию: сейчас снова потащат в пыточную. Я закрыл глаза,
смиряясь с неизбежной очередной дозой боли. Но вместо этого меня грубо отстегнули от пола, надавили на рычаг каталки, и она встала вертикально, так что я оказался как бы «стоя» на этой металлической конструкции.Я распахнул веки, ожидая увидеть стражников, готовых втащить меня в коридоры. Но в полумраке тюремной камеры различил лишь одно, до боли знакомое лицо. То самое, которое видело и вызывало мои крики агонии. Гримаса, однако, была непривычно спокойной и… кажущейся напряжённой. Галуш стоял передо мной с мрачным выражением, словно не решался на что-то, пробуя на вкус слова, которые ему следовало сказать.
Он прикусил пухлые губы, почти нервно поводя рукой у рта — жест, которому раньше не придавал значения, а теперь замечал впервые. Казалось, внутренний конфликт бушевал у него в глазах.
— Похоже, тебе повезло, — процедил он сквозь зубы, стараясь говорить ровно, но в интонациях проскальзывала неприязнь. — Наши… «занятия» отменяются. Мне лично пришёл приказ поднять тебя наверх. Видимо, там, в столице, тобой заинтересовались. Чёрт…
Он отвернулся, заложив руки за спину, и прошёлся туда-сюда по камере, размышляя вслух. Его шаги были тяжёлыми, ритм нарушался то сбивчивым стуком каблука, то резким поворотом. В воздухе висело напряжение, едва ли не физически ощутимое.
Я молчал, чувствуя, как постремительно бьётся сердце. «Столица? Зачем?» — вопрос скользнул в мыслях. Но голос будто потерялся. От одного упоминания о «столице» по телу прошла дрожь: значит, эту пытку хотят вынести на более высокий уровень? Или им всё-таки нужно что-то такое, чего здесь, в провинциальном гарнизоне, не могут добиться?
Галуш, казалось, подбирал слова, но всё же никак не решался повернуться ко мне лицом. Наконец он остановился, затянуто вздохнул и, всё ещё не глядя на меня, бросил:
— Радуйся или плачь, но приговор тебе ещё не вынесли. А… может, вынесли, да только не сообщили. Я сам, — он прикусил губу, будто стесняясь, — не знаю деталей. Просто приказ. Иди и радуй свою удачу, если хочешь. Впрочем, я бы не стал.
Затем он резко повернулся, и в его взгляде вновь мелькнул тот старый ненавистный огонёк, вызывающий у меня в сердце горькое чувство обречённости. Ни о каком раскаянии или сочувствии речи не шло. Возможно, он и сам был зол на это приказание — ведь ему явно недоставало ещё одной «сессии» моих страданий. Но он лишь раздражённо швырнул руку по направлению к дверям, словно давая понять: всё, разговор окончен, тебе крупно повезло или не повезло — суди сам.
Он уже почти вышел из камеры, когда вдруг застыл на пороге, словно что-то вспомнил, и обернулся. Его взгляд — злобный, до безумия жадный к чужим мукам — на миг пронзил меня холодом.
На этот раз он не спешил: тихим шорохом притворил массивную дверь, повернул ключ, который с резким щелчком запер нас внутри. В полумраке пышногубое лицо Галуша исказилось ухмылкой, обещавшей боль.
— Приказано вернуть тебя наверх, — произнёс он почти шёпотом, сделав шаг вперёд, так близко, что я чувствовал его горячее, пропитанное злобой дыхание. — Вернуть живым… но вернуть так, как будет угодно мне.
С этими словами он резко развёл руки, и в дальнем углу камеры вспыхнуло синее сияние. На миг оно залило помещение ярким, режущим глаза светом. Я отпрянул, зажмуриваясь, и когда вновь открыл глаза, Галуш уже придвинул ко мне низкий металлический столик на колёсиках. Мне хватило одного взгляда, чтобы понять: это арсенал орудий пыток, которые я видел лишь мельком за весь свой срок заключения.
— Времени у нас мало, — негромко сказал он, — так что всё будет немного топорно. И очень, очень больно.