Преображение человека (Преображение России - 2)
Шрифт:
Это было похоже на вакхический танец, и к тому же румыны что-то очень задушевное играли, какой-то вальс, построенный на южных солнечно-вечерних мотивах. И то, что для всякого человека, сколь бы ни был он одинок, есть все же вполне доступный другой человек - уличная женщина, это казалось так мудро, точно не был это презренный пережиток людской, а придумала его сама заботливая природа.
Но становилось уже поздно - двенадцать часов, и только этим объяснил Матийцев, что одна девица в лиловом и с красным отворотом шляпки, встретившись с ним, вопросительно ему улыбнулась. Они встретились на свету фонаря, и сильно напудренное лицо показалось Матийцеву страдальчески-белым,
– Что ты сказал?.. Что ты сказал, мерзавец?.. Ты как смел меня так назва-ать?!.
– И на глазах у обернувшегося Матийцева эта самая девица в лиловой накидке и красной шляпке толстым кожаным ридикюлем наотмашь ударила расфранченного какого-то безусого приказчика с круглым лицом. Толпа около них образовалась мгновенно; просто остановились и повернулись к ним все, кто гулял в саду: ведь это как бы одна общая семья была. Столпились - и вот уже на цыпочки должен был подняться Матийцев, чтобы разглядеть совершенно искаженное лицо и глаза, как у зверя, те самые глаза, что так ласково улыбнулись ему всего за полминуты перед этим.
– Фу, гадость какая!
– сказал, поморщась, Матийцев и в это искаженное лицо глядел брезгливо.
Теперь она была противна: пудра ли с нее осыпалась, - все лицо почернело, обскуластело, подешевело, постарело... От затылков, носов и заломленных шляп кругом стало душно. Появились те самые двое околоточных и, расталкивая публику, вежливо говорили:
– Господа, пожалуйста!.. Продолжайте свою прогулку. Не толпись!
– Назвал! Подумаешь, штука: на-звал!
– горячился около мальчик лет тринадцати.
– Не назвать, вас всех перебить надо: вы людей губите!
"Вон он как сразу такой вопрос решил, а я в нем путаюсь!.. Нет, я не современен...", - подумал Матийцев и отошел в сторону, куда едва доносился визгливый голос, все время повторявший:
– Как же он смел меня так назвать, негодяй?
Но когда все успокоилось и когда она села на скамью одна, и рядом с нею и справа и слева зияла только зеленая пустота садовой скамейки, Матийцев, приглядевшись и зачем-то поправив фуражку, круто и бесстыдно повернул к ней и сел рядом.
– Ну, как вы?
– неопределенно сказал он, и стало неловко.
Но женщина поняла:
– Ничего... что ж он... Всякий нахал смеет мне говорить это, да?
– Вы хорошо сделали... Мне нравится.
– Не нравится?
– Нет, именно нравится... Хорошо, что за себя заступились.
– И, взяв у нее тяжелый ридикюль, взвесил его на руке: - Вот этим самым...
– Пожалуйста, пойдемте отсюда... Хотите?
– шепнула она.
– Мне здесь так неприятно: все смотрят... Проводите меня только на улицу, а там я сама...
– Пойдемте. Вставайте, - поднялся Матийцев.
– Есть много садов и без этого, где прилично и публика чище... Я больше сюда никогда не пойду... Вы не видали, куда этот мальчишка-негодяй ушел?.. Как он смел мне это сказать, когда я веду себя интеллигентно, никого не трогаю... не пьяная?!
В воротах
сада прошли под большим фонарем по густому слою ослепленных и упавших вниз, а здесь раздавленных толпою, черных небольших жуков. Она остановилась поглядеть: что это?– и сказала с непритворной жалостью:
– Ах, бедные мои!
Это понравилось Матийцеву, и, неизвестно зачем, он сказал ей:
– Вот стоит только упасть, и тебя раздавят так же.
– Вам стыдно со мной идти?
– вдруг спросила она.
– Нет, что вы...
– Догадавшись, он взял ее под руку. Рука была худенькая, жесткая, с острым локтем - та самая рука, которая вела себя так храбро.
В ярко освещенной кофейне, куда они зашли, почему-то приятно было Матийцеву, что она наливала ему из кофейника в стакан сама, точно подруга, что она старательно выбрала ему самую вкусную плюшку. Но он сел спиною к улице, по которой звонко шла публика, расходившаяся из сада, и она заметила это: посмотрела на него страшно тоскливо и спросила тихо (а глаза у нее, оказалось, не были подведены, они были сами по себе большие):
– Вам стыдно со мной здесь сидеть - да?
– Кого же мне стыдиться?
– Матийцев почувствовал, что покраснел, и, смешавшись, добавил: - Я ведь даже и нездешний, я приезжий из рудника... Из Голопеевки.
– Вы там служите?.. На должности?..
– Да, я инженер... То есть теперь уж больше не инженер...
– вспомнил и докончил по-детски: - теперь я так...
– и в первый раз улыбнулся ей.
X
В номере гостиницы, не очень просторном, но чистом, с высоким потолком и свежей скатертью на столе, окна выходили не на двор, а на улицу.
Женщина раздевалась медленно, итак все было ново следившему за ней Матийцеву: и сложная шнуровка ее ботинок, лакированных, модных должно быть, на очень высоких, немного сбитых каблуках, стыдливое кружево рубашки, и красные продольные вдавлины на боках от корсета.
Теперь - без платья, без ботинок и без огромной наколки на голове она стала совсем тоненькой, маленькой, скромно, по-девичьи причесанной, только глаза большие и белые щеки оставались те же.
Иногда глядеть на нее было как-то неловко, и он отводил глаза к окну, за которым нельзя было ничего рассмотреть.
– Почему это так много жилок на плече?
– спросил, смутно жалея, Матийцев.
– Жилок?.. Не знаю почему... Мраморная...
(Чуть заметно вместо "почему" вышло у нее "поцему").
И, как бы немного дичась его, она говорила:
– Почему-то я черная... Мать меня всегда, бывало, звала: цыганская потеряшка... "Цыганская ты моя потеряшечка!" Цыгане из задка потеряли...
А потом, точно привыкла к нему, сказала уж шутливо:
– Я и гадать умею: жу-жу-жу, жу-жу-жу, - папиросы Бижу...
Ключицы у нее выдавались, и под ними нежно темнели легкие впадинки. В этих, по-вечернему неясных, линиях и пятнах было что-то схожее с виденным раньше и так любимым у Лили, и, заметив его взгляд, неотрывно ушедший в эти именно скрипично-певуче-изогнутые кости, она поежилась всем телом и спросила:
– Я вам не нравлюсь?.. Вы любите полных?..
– Нет, я всех люблю... всяких...
– Матийцев смешался и, прижимаясь благодарно к ее плечу, шептал: - Ты теплая... и ты живая... и ты милая...
– целовал ее руку правую, тоже с синими жилками, слабую и легкую, говоря: - Вот эта самая!..
– и голову с простым пробором посередине, и бледную длинную щеку... Все казалось ему, девственнику, так неслыханно волнующим, точно припал к истокам всякого земного бытия.