Преображение человека (Преображение России - 2)
Шрифт:
Недалеко был проход на рудник - ворота с будкой для сторожа, - и с той стороны услышал Матийцев чей-то чрезвычайно дикий голос - пел выразительно:
Я красавица-девица,
А ты парень слободской...
А ты, парень слободской,
Проведи ночку со мной...
Сторож, видно, закричал вслед певуну:
– Эй, черт, красавица! Куда попер?.. Нельзя в пьяном виде!
А сиплый дикий голос, откачиваемый ветром, уносился дальше, жалуясь темноте, трубам, дыму:
Я... ждала тебя всю ночь,
Свечка горела,
Сердечко болело...
Слова были нежные, девичьи, а голос - нелепый, пьяный, точно нарочно хотел показать певун, что жалкая чушь - эти слова, что не может быть на земле таких слов.
Голос пропал в темноте, но слова девичьи
Появилась стыдливая мысль написать письмо Лиле, но для того даже, чтобы начать это письмо, не нашлось никаких слов. Зато о ней хотелось думать теперь. Теперь было уж будто кончено все. Не звонил Безотчетов, уснула Дарьюшка, наступила знакомая (потому что представлялась раньше) последняя, ото всего отошедшая ночь, половина одиннадцатого, и уж посмотрелся долго в зеркало Матийцев и сказал самому себе: "Ну, Саша?..", и медленно улыбнулся себе, а револьвер - покойную, мудро слаженную вещицу - положил рядом на стол. Чтобы не обезобразить лица, которое вчера и сегодня, в вагоне и в номере, назвали красивым, выстрелить он решил в сердце; притом же это было дальше от сознания, хотя и так же смертельно, как в висок. Вот что - непонятно, почему, несколько запутанно и сложно, похожее на сон, но не сон, потому что он только сидел за столом с закрытыми глазами и даже слышал все гудки за окном и фуканье паровозов представилось ему теперь.
Хотелось увидеть самое дорогое, что он знал в этой жизни, - Лилю, такою, какой она представлялась ему издали: строгой и сдержанной, как будто все время носила в себе хрупкий и звучный монастырь с тонкими, очень тонкими стенами, сводами, куполами. И Лиля пришла. Теперь, с нарочно для этого закрытыми глазами, он ее так отчетливо, так близко увидел - кивнула ему головой, коротко, как всегда, и совсем не показалось странным, что храм, который она невидно носила в себе, вдруг появился, - точно она распахнулась, опала, разостлалась около, как снег, а он стал сельской церковью на горе, и потому, что день был солнечный, ярко загорелись кресты и главы, и снег был яркий, резавший весело глаза, а сосновый лес на горизонте был чисто-синий: золотое - точками, белое - кругом и чисто-синее - полоской вдали. Странно было то, что Матийцев тут же сразу решил, что это Всесвятское, хотя что это такое Всесвятское - село ли это, или другое что - не мог бы объяснить... (а гудки за окном он слышал и отчетливо помнил, что все он сделал, что нужно, и письма написал, и теперь половина одиннадцатого - значит, времени у него еще - полчаса). Было Всесвятское, и почему-то он шел рядом с другим, похожим на отставного военного, шел по очень хорошей, очень гладкой, как городская панель, дороге и чувствовал, что церковь на горе осталась сзади и что сзади за ним кто-то тоже идет, многие, и впереди, видно было, тоже многие шли - растянулось шествие по очень-очень далеко видной прямой дороге.
– Это мы ведь с поезда?
– спросил он соседа: присмотрелся, чтобы разглядеть чин по погону, но не разглядел погон.
– Конечно, - сказал военный.
– Где же наши вещи, полковник?
(Чин он придумал наугад, по возрасту).
– Вещи наши доставят отдельно, - сказал полковник.
"Может быть, он генерал", - подумал Матийцев и спросил заботливо:
– А их не перепутают, генерал?
– Нет, здесь не путают, - сказал генерал...
– Но не правда ли, странно, что мы с поезда идем пешком?
– спросил Матийцев.
– Да. Здесь не ездят, - сказал сосед.
– А почему тут нет синего леса на горизонте?
– Здесь нет горизонта...
Потом генерал повернул к нему лицо совсем не военное и проговорил:
– А вот гостиница.
Действительно, великолепное строгое здание стояло, все матово-белое, карнизы черные.
– Вот как!
– удивился Матийцев.
– Это не мрамор ли?
– Вероятно.
– А почему же она одна в пустой степи?
– А вон и другие.
Действительно, повсюду стояли здания, такие же белые с черным и строгие. Все, несомненно, уходили
вдаль, и всех бесконечно было видно. Но чего-то не хватало в них или между ними. Матийцев долго думал, пока догадался: деревьев.– Почему же нет деревьев?
– обернулся он к военному.
Однако военного уж не было - рядом с ним стоял небольшой скромный мальчик, и он показал на каменные белые глыбы здесь и там:
– Вот деревья.
"Это, должно быть, только для защиты деревьев, - догадался Матийцев.
– Под мрамором - деревья".
– Ведь это мрамор?
– Может быть, - сказал мальчик скромно.
– Здесь, должно быть, страшно холодно?
– спросил Матийцев, увидевши кругом чистый, кристаллами, снег.
– Нет. Видите, тут купаются?
И Матийцев увидел неширокую речку, - скорее ручей. На снегу берега стояла изумительной красоты голая девушка, приготовясь купаться, и несколько таких же сидело и стояло дальше.
– Это мы в России?
– изумленный, спросил Матийцев.
– Это называется Всесвятское, - ответил просто мальчик.
– Как же можно купаться в такой реке?
– О, она глубокая.
– Нет... снег, холод!.. Я об этом.
– Нет, здесь тепло.
– Здесь холодно... снег!
– упрямо повторил Матийцев и почувствовал, что ему холодно, что это, должно быть, из открытого окна дует.
– Нет, здесь тепло, - повторил ставший с ним рядом голый, сильно сложенный юноша, - здесь жарко.
И Матийцев почувствовал, что действительно жарко. Но когда юноша погрузил в воду стройную, как у девушки на том берегу, ногу, то от этой голой ноги в ледяной, как казалось, воде опять стало холодно нестерпимо: пронизало холодом.
– Нет, - сказал Матийцев с тоскою.
– Тут нет церкви на горе, нет леса на горизонте, нет даже и горизонта... Как это? Это, должно быть, не Россия... Нужно на поезд и уехать. Найти свои вещи - и на поезд... Это, наверное, не Россия.
...Почему-то обыкновенный, запачканный углем около носа кочегар попался на дороге.
– А-а, голубчик!
– обрадовался Матийцев.
– Когда отсюда поезд?
– А вам куда отсюда?
– спросил кочегар.
– Все равно куда... Пойдет ведь поезд?
– Пойти пойдет, только поздно.
– Как поздно? Когда именно?
– Но кочегар уже уходил медленно, уходил быстрее... ушел. Оглянулся Матийцев, чтобы взять извозчика, но вспомнил, что их тут нет. И люди кругом показались очень странными уже потому, что никто не улыбался. Пошел, стараясь идти к вокзалу, вдруг попался носильщик с медной бляхой, как будто очень знакомый, - ну да, его носильщик, черный бородач.
– А-а, приятель!
– радостно крикнул Матийцев, но носильщик вдруг быстро повернулся к нему спиной. Он зашел с лица, а носильщик тут же, четко каблуками стукнув, повернулся спиной. И еще раз так и еще...
А кто-то подошел и спросил его, Матийцева:
– Вы не понимаете?
– Нет, я не понимаю, - сказал Матийцев и подумал, что нужно поглядеть на часы. Поглядел - было без двадцати одиннадцать; он взял револьвер, посмотрел на себя в зеркало и тут же почувствовал, что почему-то необходимо повернуться назад, а повернувшись, увидел, как из окна с подоконника в комнату свесился большой грязный шахтерский сапог, а над ним, изогнувшись, глядело знакомое какое-то недавнее лицо, до того странное теперь, до того страшное, до того непонятное, что Матийцев в удивлении выронил на пол револьвер, и только когда он стукнул глухо, догадался, что сквозь незакрытое окно в комнату тяжело лезет Божок.
"Ты зачем, Божок?" - хотел он спросить, а звуков не вышло; Божок же вытянул в окно и другую ногу и встал в комнате весь - сутулый в шее, согнутый в коленях, с жесткой желтой щетиной на выпяченном подбородке... Матийцев заметил, что ничего не было у него в руках, что пришел он к нему так, как бродил по руднику или по улице между казарм, грязный, с глазами мутными, щеками черными, как чугун; но ведь этим рукам ничего и не было нужно: они гвозди вбивают в дуб.
Шевеля головой, как бы с тем, чтобы как следует нашарить его мутными глазами, Божок сказал хрипуче: