Преступница
Шрифт:
Она думала о том, что брат вряд ли поймет Успенского, то есть поймет, но не до конца. В их речах было что-то общее, но то, о чем говорил профессор, казалось истинной правдой. Человек, изрыгавший скверные слова, мог вызвать одно отвращение, но этот, одержавший верх над паучьим воинством, обладал правом на скверну. Снова и снова Маша вспоминала его речи, и грязные слова, прилипшие к памяти, складывались словно сами собой. В полной тьме она повторяла - слово в слово. Слова обжигали рот, ели желчью слабое горло.
Больше всего ей хотелось сплюнуть горечь, но губы не слушались, отказывались подчиняться. Они бормотали без умолку, складывая рассказ о паучьем воинстве, о полчище полицаев, о черном эсэсовце, чертящем по плацу длинной и острой тростью, которая поднимается время от времени, чтобы ткнуть в беззащитное сердце. Для каждого из них вскипало и лопалось на губах грязное слово - единственно
Осторожно, боясь сломать обретенный инструмент, она представляла лица: университетские экзаменаторы, полицай, вручавший белые аусвайсы, зоркая заведующая сберкассой, разглядевшая свежий паучий укус. Последним возник декан, ухмыльнувшийся гадко, и всякий раз грязный профессорский язык вступал точным инструментом, издававшим звуки безошибочной скверны. Скверной пахли призраки, обсевшие ее искореженную жизнь. Она чуяла отвратительный запах, словно стала летучей мышью, знающей все про чужую враждебную кровь. В темноте беспросветной ночи Маша думала о том, что кровь - это другое, не передающееся по рождению, потому что отец профессора, которого взяли вместе с евреями, был для них чужим по человеческой крови. Инструмент, которым она овладела, откликался на то, что по запаху не было человечьим. Он откликался на звериное, как если бы в мире, обсиженном призраками, каждый человек рождался зверем - пауком или волком - и запах его был ясен и уловим.
Зажав ладонями рот, Маша смеялась беззвучно. Она смеялась, ощеривая пасть, потому что владела волчьим языком, а значит, сама относилась к стае, издававшей острый запах. Тело замерло и остановилось. Маша вспомнила сказку про младенца, брошенного в джунглях и вскормленного волками. "Вот!" - теперь она знала, про что эта сказка. "Мы с тобой одной крови - ты и я" - эти слова не относились к человечьей крови, которую люди, полные ненависти, называли множеством разных слов. Люди были глупы и бессмысленны, как старая и жалкая Панька, шевелившаяся на коленях перед своим бумажным богом. Их носы, забитые слизью, не чуяли звериного запаха, исходящего от каждого из людей. "Так", - Маша выдохнула и приняла решение. У нее, выросшей в джунглях, не было иного выбора: волчий запах, исходивший от этого человека, был и ее запахом, потому что - не по-людскому, а по-звериному - они были одной крови - он и она.
Обещания Успенского, сулившего научную карьеру, начали сбываться: на третьем курсе, по представлению профессора, Маша была назначена председателем студенческого научного общества, пока что факультетского. Декан, засидевшийся на своем месте - по каким-то причинам ректорат не спешил отпускать его в докторантуру, - разговаривал с Машей уважительно, признавая за ней особые права: время от времени ее отправляли с докладами на студенческие научные конференции. Приглашения приходили то из Москвы, то из столиц Союзных республик, в каждой из которых были профильные вузы. Список докладчиков утверждался Успенским. Машины выступления он предлагал для пленарных заседаний. Против этого выбора не возражал никто: ее доклады были интересными. Привычно собирая вещи, Маша радовалась возможности попутешествовать, тем более что ленинградскую делегацию везде принимали радушно. Пожалуй, ей отдавали предпочтение перед московской; прибалтийские же университеты и вовсе не приглашали москвичей.
Первое время Маша этому удивлялась, но вечерние бдения, проходившие в уютных кафе, развязывали хозяйские языки, и мало-помалу - задавая осторожные вопросы и получая уклончивые ответы - она начинала постигать истинное положение дел: студентов из России здесь называли русскими, делая исключение лишь для ленинградцев. Ленинградцев включали в семью прибалтийских народов, остальных же ненавидели люто, не скрывая своих чувств. Пытаясь разобраться, Маша ставила все более прямые вопросы, но хозяева отводили глаза в сторону, опасаясь углубляться в проблему.
В маленьком вильнюсском кафе, куда хозяева пригласили ленинградцев, чтобы отметить первый день конференции, Маша оглядывалась украдкой. На пленарном заседании ей предоставили первое слово, однако дальнейшие часы, проведенные в переполненной аудитории, стали тягостным испытанием:
устроители делали доклады на своем родном языке, не снисходя до перевода, и маленькая ленинградская делегация томилась на передних скамьях. Ребята перешептывались недовольно, но Маша, вспомнившая о своих правах, передала по цепочке: "Мы - гости. Сидим тихо". Шорох в рядах гостей не укрылся от внимания хозяев, и, изредка косясь по сторонам, Маша ловила внимательные взгляды: создавалось впечатление, что хозяева дожидаются первого недовольства, чтобы осадить русских. До конца научных прений они досидели с честью, но когда хозяева, подойдя к гостям, заговорили о вечерней программе, Маше стоило усилий дать согласие. Больше всего ей хотелось добраться до кровати и уснуть мертвым сном. Несколько часов, проведенных в аудитории, полной невнятных звуков, истощили силы. Остальные члены делегации отказались решительно. Понимая, что ее отказ не может остаться без последствий, Маша согласилась, скрепя сердце.Хозяева разговаривали по-русски. Их русский был свободным. Разговор касался незначащего: все, сидевшие вокруг стола, старательно обходили сегодняшние события. В какой-то миг Маше пришло в голову, что за отсутствием перевода ровно ничего не стояло, и внимательные взгляды, которые она ловила на себе, - плод воображения. Официант принес пирожные: кусочки хлеба, cмазанные чем-то сладким, вроде варенья, и посыпанные длинными зернышками, похожими на тмин. Национальное блюдо хозяева ели с удовольствием, и, постеснявшись обидеть, Маша взяла и надкусила.
Такого ужасного, сладко-терпкого вкуса, она не ожидала. Зубы жевали по инерции, погружались в липко-хлебную массу, но язык, мгновенно распухший в горле, не давал вдохнуть. Взмокшие лопатки свело холодным ужасом, и, улыбаясь одними губами, Маша медленно поднималась с места. Они смотрели, не понимая, когда, зажав горло обеими руками, ленинградская студентка бросилась к выходу. В туалете, подавив приступ дурноты, Маша прижалась лбом к холодной стене, мечтая об одном - исчезнуть, но в дверь постучали тихонько, и вошла девушка, сидевшая за столом рядом с нею. "Ну что, как ты?" - девушка спрашивала заботливо, и легкий акцент, пробивавшийся в голосе, прибавлял нежности и заботы. Маша попыталась ответить, но дурнота подступила снова, и, махнув рукой, она склонилась над раковиной.
Когда Маша наконец вышла, девушка стояла снаружи, терпеливо дожидаясь, и, справившись с собой, Маша извинилась и поблагодарила за заботу. Вернувшись к столу, она села, стараясь не глядеть на темное блюдо. Разговора не было. Все смотрели с вежливым недоумением, словно дожидались объяснений. "Простите, я не знаю, очень вкусно - для меня непривычно, - Маша оправдывалась тихо.
– Я устала, тяжелый день", - она говорила, боясь заплакать. Взгляды, устремленные на нее, были странными. В них соединялись жалость и непреклонность, словно в их глазах Маша была животным особой породы: сама по себе она казалась жалкой, но весь ее род вызывал опасливую неприязнь. Что-то, перебивавшее стыд, поднялось в Машиной душе, и, отрекаясь от рода, будившего их отвращение, она произнесла через силу: "Я - не русская. Мой отец - еврей". Их веки опустились. Девушка, сидевшая рядом, оглянулась, ища официанта. Он подошел и склонил голову, дожидаясь распоряжений. Она произнесла непонятно и коротко, и, кивнув, официант ловко подхватил темное блюдо. Оно исчезло бесследно, и хозяева заговорили как ни в чем не бывало.
Вечер закончился мирно. Никто и словом не обмолвился о случившемся, никто из них ни за что не заговорил бы, не начни Маша сама. Разговор случился в общежитии, похожем на гостиницу, куда она добралась к полуночи. Провожатым был Йонас, темноволосый высокий парень, не похожий на прибалта. Он говорил почти без акцента. По дороге болтали о разном: преподавателях, экзаменах, конференциях, и, дойдя до дверей общежития, Маша обернулась попрощаться. Он смотрел на нее выжидающе, как будто напрашивался на приглашение, и, неожиданно разозлившись, Маша усмехнулась нехорошо: "Знаешь, - она сказала, глядя в глаза, - если бы я кого-нибудь ненавидела, я не стала бы набиваться в гости". Она сказала и увидела: он понял не слова, а усмешку. Эта усмешка, которой Маша научилась у брата, была гримасой униженного. "Эт-то неправда, - он ответил, и буква т, отдавшаяся ломким эхом, вернула себе прибалтийский выговор.
– Т-тебя никто не ненавидит".
– "Это хорошо, - Маша сказала, прислушиваясь к отлетающему эху.
– Тогда мы поднимемся наверх, и ты объяснишь мне, почему вы сговорились и сделали так, что мы не понимали ни слова? Если ты не сделаешь этого, я уеду завтра, и не я одна - первым же поездом". Она сказала со злости, из гордости, с разбегу, но Йонас испугался. "Да", - он согласился покорно и двинулся следом за ней.