Чтение онлайн

ЖАНРЫ

При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:

«– Будь же достоин своей… исчислительной науки. Примени способ узловых точек. Как исследуется всякое неведомое явление? Как нащупывается всякая неначерченная кривая? Сплошь? Или по особым точкам?

– Уже ясно! – торопил Нержин; он не любил размазываний. – Мы ищем точки разрыва, точки возврата, экстремальные и наконец нолевые. И кривая – вся в наших руках».

Герои рассуждают о будущей, покуда лишь чаемой, книге Нержина о русской революции – сегодняшний читатель, расслышав явную подсказку в тематике разговора и словах «узловые точки», вспоминает о «Красном Колесе» и его «отмеренных сроках». Читатель прав – и все же не до конца: «методологический» эпизод нужен Солженицыну не только для того, чтобы еще раз зазвучала в романе автобиографическая нота. Писатель дает нам ключ, без которого трудно войти в его мир, без которого не понять ни одного дня мужика в лагере, ни нескольких недель палаты обреченных, ни трех рождественских суток марфинской шарашки.

В последнем случае дело

не только в «отмеренности сроков», не только в том, что Солженицын вослед Достоевскому предельно концентрирует действие, сжимая события, разговоры, нравственные повороты в жесткие хронологические промежутки, делает самое время словно бы перенасыщенным, сверхтяжелым, заставляет нас ощутить весомость и плотность каждого убегающего мгновения. Дело еще и в особой отмеченности тех дней, которым посвящен роман «В круге первом». Да, все заняты привычным: заключенные инженеры продумывают схемы шифратора, эмгебешники бдительно следят за соблюдением «режима», генералы и полковники обманывают министра и строят друг другу козни, жены арестантов вымаливают свидания, а Сталин мечтает о мировом господстве. Да, люди остаются людьми с их нравственными муками, нежданными озарениями, порывами и провалами, обретениями и утратами, но все же три дня (с субботнего вечера до середины вторника) маленькой тюрьмы и огромной страны – дни особые, освещенные тайным светом, временами беспокоящим начальство и радующим тех, в ком жива душа, но по большей части – скрытым. Светом Рождества.

Слово это возникает на первых же страницах романа как бы походя. Так, заурядное обстоятельство времени, дурацкая помеха, встающая на пути дипломата Иннокентия Володина, решившегося резко поменять не только свою судьбу, но и судьбу человечества. Мы еще не знаем, что задумал совершить этот преуспевающий чиновник, кажущийся «состоятельным молодым бездельником», а уже слышим, как авторский монолог плавно переходит в его раздраженную внутреннюю речь: «И даже сегодня, в канун западного Рождества (все посольства уже два дня как стихли, не звонят), в их министерстве все равно будет ночное сиденье.

А у тех пойдут на две недели каникулы. Доверчивые младенцы. Ослы длинноухие!»

Через несколько страниц мы убедимся, что Володин не так уж далек от истины. Его звонок в американское посольство окажется бессмысленным. Предупреждение о том, что советский агент должен на днях получить «важные технологические детали производства атомной бомбы», дойдет до сидящих на прослушивании эмгебешников, обожжет не способных ни во что вмешаться читателей и оставит вполне равнодушным американского атташе, явно празднующего сочельник (сытость, лень, мягкий диван, сигаретные затяжки, женский смех – вот атмосфера посольства, резко контрастирующая с той, что окружает Володина: телефонная трубка плавится в его руках, а пол будки горит под ногами, обыденнейшие предметы становятся дьявольскими, привычные метафоры едва ли не материализуются). Володин совершает подвиг – американцы справляют Рождество.

Западное Рождество вспоминает Володин во время своего трагикомического «путешествия в Россию» – поездки со свояченицей Кларой за город: «…всё небо в рекламах, все улицы – в заторе машин, подарки – каждый каждому. И на какой-нибудь захудалой затёртой витринке – ясли и Иосиф с ослом». Фабульно разговор с Кларой предшествует роковому звонку (более того – во многом мотивирует решение Володина), но открывается он читателю лишь в середине романа, когда уже известно, что звонок в посольство был, что ищейки идут по следу, что техническую задачу отлова Володина суждено выполнять марфинским зэкам… И читатель, уже нагруженный всей этой информацией, просто не может не соотнести идиллическую картину с завязкой романа. Счастливое западное Рождество оказывается лишь торжеством сытости и самоуспокоенности. Это Рождество без яслей с младенцем и Иосифа с ослом, это Рождество, ставшее только празднеством, а не поминовением величайшего события в духовной истории человечества [579] .

579

Легко протянуть от этого эпизода смысловые нити к солженицынской публицистике, особенно послероссийской, к его настойчивым упрекам Западу – упрекам в бездуховности, внутренней расслабленности, все той же сытости.

Бытовая прелесть Рождества, конечно же, не отрицается Солженицыным: уютно празднуют его немцы на шарашке; борются за елку русские зэки (а один из них, Хоробров, даже требует, чтоб достояла елка непременно до православного Рождества); мучается (разрешать – не разрешать) из-за елки полковник Клементьев; внимательно присматриваются к чужому празднику служители охраны (копится компромат). Радость одних и раздражение других опутывают праздник, что словно бы и не равен сам себе в вывернутых тюремных условиях, в атеистической стране, где вдруг могут заспорить: «25 декабря какого именно года родился Христос». И кажется, что, действительно, даже те, кто помнит о Рождестве, словно бы обходятся без Христа. Так, немцы, собравшиеся

вокруг сосновой веточки и пригласившие к себе Рубина, не могут забыть, что он «еврей и коммунист», не могут не потолковать о речи Геббельса в рождественский сочельник 44-го года. Бывший эсэсовец Рейнгольд Зиммель по-прежнему ненавидит Рубина, остальные немцы, отдавая должное доброте и душевной расположенности своего гостя, все же не верят его агитационным речам, а сам Рубин прекрасно знает, что обманывает их, ибо «в сложный наш век истина социализма пробивается порою кружным путем». Рождественский уют прекрасен, но он не дает людям сил на то, чтобы стать до конца людьми, выйти из привычных ролей, осознать всечеловеческое братство как единственный идеал. Возможен ли этот идеал в сегодняшнем мире – мире, отравленном ядом тоталитаризма, взаимной ненависти и эгоистического самодовольства? Возможно ли Рождество в соседстве с атомной бомбой? Именно здесь, в этом вопросе скрыт нервный центр романа, и ответ на него дается писателю очень нелегко.

В памятном «загородном» разговоре Володина с Кларой картина западного Рождества была антитезисом. Тезисом было иное Рождество, русская заброшенная деревня, жители которой и не ведают, почему она носит такое имя. Деревня с убогими домами, разрушенной и опоганенной церковью, редкими жителями. Разоренная, обездоленная Россия, которую «представлял» (в качестве дипломата), но не «представлял» Володин, столкнулась с шумным и вроде бы празднующим Рождество Западом. Празднующим, несмотря на то, что нет на земле подлинного мира, что создана уже атомная бомба, сулящая гибель всему живому, не разбирающая своих и чужих.

«Значит, у них там – хорошо? <…> Лучше?» – спрашивает Клара. «– Лучше, – кивнул Иннокентий. – Но не хорошо. Это разные вещи». Да и как может быть хорошо, когда где-то все еще плохо? Чужая печаль – не чужая, а чужая беда всегда станет твоей бедой. И вовсе не американцев собирался облагодетельствовать своим звонком Володин («Они дождутся-таки сплошной коллективизации фермеров! Они заслужили…») – не было бы его отчаянной попытки изменить ход истории без затерянной деревни, которую случайно забыли переименовать.

«Ты не дал украсть бомбы Преобразователю Мира, Кузнецу Счастья? – значит, ты не дал её Родине!

А зачем она – Родине? Зачем она – деревне Рождество? Той подслеповатой карлице? той старухе с задушенным цыплёнком? тому залатанному одноногому мужику? <…>

Им нужны дороги, ткани, доски, стёкла, им верните молоко, хлеб, ещё, может быть, колокольный звон – но зачем им атомная бомба?»

Атомная бомба нужна только Сталину, продумывающему план Третьей Мировой. «Начать можно будет, как атомных бомб наделаем и прочистим тыл хорошенько», – размышляет Император Земли, незадолго до этого пообещавший своему верному министру: «Скоро будыт много-вам-работы, Абакумов. Будым йищё один раз такое мероприятие проводить, к`aк в тридцать седьмом. Весь мир – против нас. Война давно неизбежна. С сорок четвёртого года неизбежна. А перед баль-шой войной б`aль-шая нужна и чистка <…> А во время войны пойдём вперёд – там Йи-вропу начнём сажать!» Ненависть к миру, мечта о бомбе, о разрушении неотрывна у Сталина от ненависти к России, уже им уничтоженной. Сталин убежден, «что вся Россия – придумана (удивительно, что иностранцы верят в её существование)».

Солженицынский Сталин мечтает о полной унификации пространства (пока еще его страшащего) и отмене времени. Старческий ужас небытия превращается в страсть к тотальному небытию, к упразднению любого движения, любого разнообразия, любой жизни. Потому и тянутся жадные руки диктатора к сгустку смерти – атомной бомбе.

И не за американцев пугается дядюшка Володина, застрявший в Твери чудак Авенир, услышав от племянника, что бомба у Сталина может появиться, – за себя: «Но если сделают – пропали мы, Инок. Никогда нам свободы не видать» [580] .

580

Здесь не место переходить в область конкретной политики и ловить писателя «на фактах» (дескать, Сталин все-таки Третьей Мировой не начал). Заметим, однако, во-первых, что Солженицын описывает сознание героев конца 40-х годов, у которых ни надежд наших, ни нашего исторического опыта не было, бояться же «Сталина с бомбой» они имели все основания. Во-вторых же, нельзя не признать, что наш путь к свободе неотрывен от идеи разоружения, то есть отказа от той самой бомбы и пестуемого десятилетиями образа врага.

Ровесник Сталина, надеющийся пропустить Самого на тот свет первым, тверской дядюшка Авенир, самим скромным существованием своим – житьем по совести, крепкой памятливостью, удивительной способностью трезво и просто глядеть на мир – опровергает мрачную утопию «кремлевского затворника». Россия не выдумана, она не пустое пространство, поставляющее плановую продукцию и полки для мировой бойни; Россия существует, хочет свободы, помнит свою историю. Как бы ни крушили церкви, как бы ни ломали алтари, как бы ни унижали человека голодом, репрессиями, страхом, одуряющим («от гимна до гимна») радио – люди остаются людьми, Россия – Россией, Рождество – Рождеством.

Поделиться с друзьями: