Чтение онлайн

ЖАНРЫ

При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:

Аристократическое происхождение, связывавшее писателя как со старомосковской, так и с «новой» придворно-петербургской знатью, – раннее (с детства) знакомство с «большим светом» и императорской фамилией – годы учения в Дерптском университете – тесные отношения молодого человека с семействами Олениных и Карамзиных, а стало быть, и с культурной элитой 1830-х годов – контакты с Пушкиным, Гоголем и Лермонтовым – блестящий брак с графиней Софьей Михайловной Виельгорской (посаженым отцом на свадьбе был сам император) – громкий, но недолгий литературный успех в начале 1840-х годов – «просто жизнь» в меру состоятельного барина, не слишком удачливого чиновника и семьянина, острослова и дилетанта, всеобщего доброго знакомца, поклонника изящных искусств, словно бы вдруг оказавшегося чужим новой культуре, – кавказская служба, парижские впечатления, тихое существование в Дерпте, непонятная, явно чудаческая увлеченность тюремными проблемами – пылкая любовь старика к молодой женщине и вторая женитьба – воспоминания как естественный удел «отставшего». В мемуарном корпусе Соллогуба тщательно, хоть и ненавязчиво прочерчивается именно такой контур его судьбы. Отбросить его практически невозможно, да и не нужно: в общем, все верно.

Кое о чем, конечно, Соллогуб предпочел умолчать или сказать затуманенно. Например, неясно, почему после неудачи на экзаменах в Дерпте (из-за случайного и вроде бы мнимого конфликта с неназванным профессором Соллогуб не получил звания «кандидата», а выпущен был «действительным студентом») «мальчик из хорошей

семьи» (издавна близкой к императорской фамилии) не пошел по намечавшейся прежде дипломатической стезе, а оказался в Министерстве внутренних дел да еще чиновником особых поручений, обреченным постоянно мотаться по провинции. Соллогуб от службы вроде бы не бегал и даже находил в ней смысл, но карьера – несмотря на большие связи, а позднее личное благоволение императора Александра II – не задавалась. Так было всегда – в Петербурге, на Кавказе (сперва при гр. М. С. Воронцове, потом – при кн. А. И. Барятинском), при остзейских губернаторах… Женитьба (очевидно, что по страстной любви) на близкой подруге великих княжон, дочери просвещенного вельможи (мецената, меломана, человека близкого государю и доброго приятеля лучших русских литераторов, весьма Соллогубом почитаемого) семейного счастья не принесла. Одно дело увлечься прекрасной девушкой с небесной душой; совсем другое – быть супругом глубоко религиозной, чурающейся светских развлечений, погруженной в себя женщины. В прозе Соллогуба не раз возникает мотив «жизни сверх состояния» (в начале 1840-х он обдумывал роман с таким названием, в итоге свернувшийся в главу «Тарантаса» «Простая и глупая история») – сюжет этот автор знал отнюдь не по слухам. Героиня начавшегося еще при жизни первой жены старческого романа Соллогуба Вера Константиновна Аркудинская была дамой с, деликатно выражаясь, не идеальной репутацией. Жизнь Соллогуба постоянно выбивалась из той правильной колеи, которую предполагали его происхождение, связи и статус. Понятно, что о своих неудачах (ошибках, досадах, прегрешениях) мемуарист распространяться не хотел. Гораздо интереснее, что, считавшийся некогда одним из первых русских литераторов, Соллогуб вспоминал о своей писательских удаче и ушедшей славе мало и с отчетливо пренебрежительной иронией. Относящейся никак не к литературе вообще, но к собственной литераторской ипостаси.

Соллогуб подробно рассказывает о своем общении с Пушкиным, о неловкости, едва не обернувшейся дуэлью с первым поэтом (в январе 1836 года Пушкину показалось, что молодой человек развязно беседует с его женой – последовал вызов), о пушкинской к нему расположенности (ощутимой даже в момент болезненного выяснения отношений), о чести, которую ему оказал Пушкин, доверив роль секунданта на первой (несостоявшейся) дуэли с Дантесом. Он вспоминает, как Пушкин делился с ним соображениями об издательской стратегии «Современника», как вместе они посещали книжную лавку Смирдина, как Пушкин читал ему свои стихи. У нас нет оснований не доверять мемуаристу, а между тем ситуация совсем не так проста, как кажется. Пушкин всегда четко и последовательно разделял сферы «литературную» и «светскую». Тем паче – в черном 1836 году, когда нервы поэта были напряжены до предела, а его конфликт с салонной чернью «свинского Петербурга» стремительно шел к развязке. (Между прочим, Соллогуб с замечательной проницательностью описал тогдашнее состояние Пушкина.) Пушкин мог отдать должное порядочному юноше, попавшему в неприятную и опасную историю, но сумевшему выйти из нее, сохранив лицо (он вообще ценил навыки джентльменского поведения), но он не стал бы толковать с ним о «Современнике», а после шутить на литературные темы и, тем более, читать ему стихи. (Людей, которых Пушкин в ту пору знакомил с новыми стихами, можно буквально перечесть по пальцам, а представить себе Пушкина, декламирующего стихи давние, попросту немыслимо.)

Противоречие кажется неразрешимым, покуда мы не вспомним то, о чем Соллогуб в мемуарах умолчал. Будущий писатель начал сочинять в пятнадцать лет; тетрадь, озаглавленная «Мои опыты», хранится в Российской государственной библиотеке (ф. 622, к. 1, № 31). Стихотворствовал он без блеска (так будет и позднее), но довольно сноровисто. И, похоже, своего пристрастия к сочинительству не таил. Уже в 1832 году В. А. Жуковский включает имя юного Соллогуба в список сотрудников некоего предполагаемого (несостоявшегося) журнала. Узнать о том, что сын графа Александра Ивановича (приметного светского персонажа – в черновиках первой главы «Евгения Онегина» есть строчка «Гуляет вечный Соллогуб») и графини Софьи Ивановны (с давних пор интересовавшейся литературой) не чужд сочинительству, Жуковский мог, скорее всего, от П. А. Плетнева, дававшего отроку (до поступления в Дерптский университет) уроки словесности (а ранее обратившегося к его маменьке с «Письмом <…> о русских поэтах», напечатанном в «Северных цветах <…> на 1825 год»).

В 1836 же году имя Соллогуба возникает в двух значимых, как выразились бы сегодня, «проектах» пушкинского литературного круга: «Русском сборнике» А. А. Краевского и кн. В. Ф. Одоевского и альманахе кн. П. А. Вяземского «Старина и новизна». Оба несостоявшихся издания стоят разговора. «Русский сборник» – предвестье обновленных «Отечественных записок», активным вкладчиком которых станет Соллогуб: здесь будут напечатаны «История двух калош», «Большой свет» и семь глав из «Тарантаса» – вещи, составившие славу журналу и автору. Еще интереснее сюжет со «Стариной и новизной». Как явствует из названия и напечатанного Вяземским объявления в IV томе «Современника», альманах должен был состоять из двух разделов: «исторического» (письма Екатерины II, материалы о царевиче Алексее, бумаги графа Чернышева и пр.) и «литературного», в коем, наряду с выдержками из записок патриарха отечественной словесности И. И. Дмитриева и публикацией писем Н. М. Карамзина, предполагались «повести, разные стихотворения, письма о современной русской литературе». И структура альманаха, и его пафос сохранения «предания», и узкий, элитарный круг «новых» авторов (Вяземский, Пушкин, Одоевский, Н. М. Языков) свидетельствуют как о значимости начинания, так и о его «пропушкинской» установке. В таком контексте намечался дебют Соллогуба – Вяземский брал туда повесть «Три жениха». Когда альманах по совокупности разного рода причин расстроился, повесть перешла в VI том «Современника» – в 1837 году журнал целенаправленно демонстрировал приверженность принципам Пушкина, подавался как дань памяти первого издателя.

Как видно, Пушкин и Вяземский возлагали на Соллогуба некоторые надежды. Конечно, ни он, ни его дерптский приятель и соученик Александр Карамзин (сын историографа, племянник Вяземского) не могли восприниматься наравне со старшими сотрудниками изданий, но «своими» для них, несомненно, были. Причем не только по родству или светскому знакомству. Этот-то весьма лестный мотив Соллогуб последовательно приглушает.

Он подробно и не щадя себя описывает первое знакомство с Гоголем, когда летом 1831 года молодой барич (явно мнящий себя поэтом) благосклонно согласился послушать, что пишет гувернер его слабоумного кузена, и пришел в неописуемый восторг, смешанный с чувством сильного стыда (Гоголь, несомненно, преподнес какой-то фрагмент из «Вечеров на хуторе близ Диканьки»). Соллогуб не один раз вспоминает, как позднее Гоголь порицал его за лень и наставлял писать хоть что-нибудь каждый день, но скромно умалчивает о похвалах обычно не щедрого на них старшего писателя. Между тем в программном письме «О Современнике» (обращено к издателю журнала, все тому же Плетневу; предназначалось к публикации в первой книжке чудесным образом преображенного «Современника» на 1847 год; осталось ненапечатанным в связи с крушением гоголевской утопии – переходом журнала в руки Некрасова и Панаева) Гоголь начинал

перечень авторов, «статьями которых может украситься “Современник”», именем нашего героя: «Прежде всего, следует назвать графа Соллогуба, который, бесспорно, есть нынешний наш лучший повествователь. Никто не щеголяет таким правильным, ловким и светским языком. Слог его точен и приличен во всех выраженьях и оборотах. Остроты, наблюдательности, познаний всего того, чем занято наше высшее модное общество, у него много. Один только недостаток: не набралась еще собственная душа автора содержанья более строгого и не доведен он еще своими внутренними событиями к тому, чтобы строже и отчетливей взглянуть вообще на жизнь. Но если и это в нем совершится, он будет вполне верный живописец лучшего общества; значительность его творений выиграет больше, чем сто на сто». Гоголевский укор (автор «Выбранных мест…» мог бы адресовать его кому угодно, что, впрочем, постоянно и делал) не отменяет очень высокой оценки. Предположим, что Соллогуб не знал гоголевского письма Плетневу – о том, что Гоголь высоко ставит его дар, он знал точно. (Кстати, далеко не от всякого литератора требовал Гоголь систематичной работы; сами наставления – знак уважения, доверия и надежды.) Знал, к примеру, из письма (январь 1846), в котором Гоголь вслед за похвалами «Тарантасу» (обсуждавшемуся и прежде, в ходе работы Соллогуба над «путевыми впечатлениями») писал о необходимости дальше двигаться по неторной писательской дороге: «Все вас обманет, и жизнь, и свет, и все привлекательности, привлекающие других людей; на этом поприще вас ничто не обманет, потому что это ваше законное поприще, и тут выполнять вы будете именно то, что определено свыше выполнять вам».

Так думал не один Гоголь. Несколько раньше (осенью 1845-го) Соллогуб получил большое прочувственное письмо от Жуковского, где сочинитель «Тарантаса» благословлялся на создание истинного «русского романа». И к Гоголю, и к Жуковскому писатель относился с большим уважением. Письмо Жуковского в свою пору его сильно обрадовало – известно, что Соллогуб читал его знакомым литераторам, в частности Вяземскому. (Тот и «Тарантас», и литературные перспективы Соллогуба оценивал скептически и попенял своему старому другу – разумеется, в не предназначенном для чужих глаз письме – за избыточные похвалы и чаяния.) И вот годы спустя редкостно памятливый мемуарист словно бы начисто забывает о столь значимых комплиментах.

И еще один характерный штрих. В мемуарном корпусе Соллогуба ни разу не упоминается Белинский, с которым писатель был коротко знаком. Можно, конечно, объяснить подобное умолчание новообретенной неприязнью литератора-аристократа к предтече российского нигилизма, но это плохо вяжется с объективным и общедоброжелательным тоном Соллогуба при разговоре о других собратьях по цеху. (К примеру, он искренне огорчается размолвке с М. Е. Салтыковым-Щедриным, неоднократно – не только в мемуарах – тепло отзывается об И. С. Тургеневе, который был к Соллогубу недоброжелателен.) Не поможет и ссылка на конфликт с Белинским после его статьи о «Тарантасе»: не любивший Соллогуба Панаев вспоминал, что объяснение на сей счет закончилось мирно; ссоры, по существу, не произошло. Похоже, дело в другом: забыть, сколь активно критик писал о его прозе, Соллогуб не мог, а к этому-то сюжету и сводились его отношения с Белинским. Сработал все тот же механизм – любой ценой умолчать о былой славе либо представить ее случайным курьезом.

Амплуа «литератора между светскими людьми и светского человека между литераторами» (сходные формулы появляются как в мемуарах самого Соллогуба, так и у его современников) было избрано писателем рано и сознательно. Кажется, впервые речение это обнаруживается в набросках экспериментального полуигрового (и, разумеется, неоконченного) романа Одоевского (рубеж 1830–1840 годов) с условным названием «Мост». Текст строится как переписка литераторов-аристократов, намеревающихся сочинить модный светский роман. Литературный двойник Соллогуба зовется графом Новинским – он-то и аттестует себя сакраментальной формулой. Ясно, что роман (возможно – коллективный) замысливался в дружеской среде, где царил дух игры, вовсе не отрицающий искреннего увлечения словесностью. Это не столько дилетантизм, сколько игра в дилетантизм, не столько лицо, сколько стилизованная литературная маска. Разумеется, над легкомыслием молодого писателя подшучивали, а сам он парировал насмешки естественным образом – утрируя некоторые поведенческие черты. В «своем» контексте шутка оставалась только шуткой, но даже симпатизирующие Соллогубу литераторы иного социального происхождения и опыта воспринимали ее всерьез, вполголоса порицая прозаика за пресловутый «аристократизм».

Проблема, однако, заключалась не в графской родословной и великосветских связях самих по себе. Соллогубу нравилось играть в «не литератора», подчеркивать свое «любительство». В какой-то мере выбор такой поведенческой стратегии обусловливался складом характера. Несколько мемуарных эпизодов явно свидетельствуют об эмоциональной возбудимости и неуравновешенности Соллогуба – отсюда ранимость и защитная бравада. Но и бравировать можно очень по-разному. Соллогубовское недоверие к собственному таланту удивительно точно вписывается в поколенческий контекст: родившийся в 1813 году писатель принадлежал к той генерации, что входила в культуру, когда – в очередной раз – показалось: все слова сказаны; нет места ни благородству, ни поэзии, ни новизне; можно лишь слабо повторять пройденное и натыкаться на заранее очевидные пошлости. Как в жизни, так и в литературе. Об этом Соллогуб всю жизнь и писал.

* * *

«Добрый малый», гвардейский щеголь Сережа, который «читал всего Бальзака и слышал о Шекспире», по приезде в деревню приволокнулся за местной красоткой, оставил ее, а через несколько лет зауважал «в себе человека, сделавшегося некоторым образом преступным, и вспоминал о любви своей <…> как о самой светлой точке своей жизни». Но заместительница бедной Лизы отнюдь не утопилась, преспокойно вышла замуж за уездного заседателя и в полуграмотном письме просит выхлопотать орденок своему почтенному супругу. «Письмо выпало из рук Сережи; слезы навернулись на глазах его. “Одна минута поэзии, – подумал он, – была в моей жизни, и та была горькой глупостью!”» («Сережа»). Холодное, блюдущее формальные правила и корыстные интересы, чуждое искусству и пренебрегающее человеческими чувствами общество (лицемерная аристократка стоит своего хамоватого подручного из простолюдинов) сводит в могилу бедного романтического музыканта и обрекает его возлюбленную на жизнь с негодяем, сосед усопшего гения, мечтавший посвятить себя литературе, намерен после похорон отправиться к матушке в Оренбург, а судьба, изрекшая страшный приговор, предстает в обличии сапожника-немца с парой калош в руках – с точно такой же пары и начались печальные приключения («История двух калош»). Другого мечтателя, вознамерившегося было покорить Петербург, тихо-мирно отправляют подальше от разукрашенной площадки, где нет места ни страстям, ни их имитации: «Поезжай себе: ты ни для графини, ни для Щетинина, ни для повестей светских, ни для чего более не нужен», – говорит несостоявшемуся «герою» обаятельный циник-резонер. Следующая и последняя главка снабжена эпиграфом: «55-е представление, в котором будет участвовать г-жа Тальони» («Большой свет»). «Куда как скучно осенью! Дачи опустели, город не наполнился. На дворе холодно и сыро. Мелкий дождик мешает ходить пешком. По улицам тянутся обозы с мёбелью, по Неве плывут барки с мёбелью; везде мёбели, а нигде нет знакомого лица. Все переезжают; никто еще не переехал. Все отдыхают от лета; все готовятся к зиме» («Приключение на железной дороге»). «Читатель любит пламенные описания, хитрую завязку, наказанный порок, торжествующую любовь, словом, сильные впечатления <…> Сочинитель сего замечательного странствования, греха таить нечего, думал было угодить своему балованному судье, рассказать ему какую-нибудь пеструю небывальщину. К несчастью, это было невозможно» («Тарантас»). «Развязка вчерашнего дня – нынешний» («Княгиня»).

Поделиться с друзьями: